Зыбун

Зыбун

Адамыч, Зиновий Адамович Мельников, купив в аптеке лекарство для Эсфири Наумовны, для липкой тещи, распутался в солнечных интригах, изобретательных для всех, ноль пять или ноль пять на двоих. Разобрался в интригах шельмец Адамыч и дошел до водоема детства. 

Решил Адамыч в октябре погулять. У пруда местного счетовод, как его за глаза называли — Зыбун, бухгалтер в местной завязи навсегда зыбучий, решил сосновым воздухом подышать и навестить свое рядовое искушение, завещанное памятью детства. Решил устроить себе путешествие — к водоему, который, как говорили, в прошлом году исчез.

Адамыч идет, подтверждая своим путешествием катастрофический пейзаж: машины, втянутые в песок, замерли, войдя в пылинку вечного существа. Сомнительное ребячество. Капец пейзажу детства. 

Замечая страшный передел судьбы, наглядный для всех без исключения стариков, Зыбун — Адамыч настырно любуется кленовой осенью. Надев на скверную шляпу бухгалтера венок из желтых листьев, он, выступая оранжевым царем, перед идущими ему навстречу осенними невидимыми сюжетами, идет, улыбаясь. 

Так, в осенних листьях  утешившись, Адамыч вернулся домой.  

— Пришел, — сообщил он о своем прибытии Эсфири Наумовне, многолетней, разукрашенной зефиром, каракулем и ловкой молью, замороченной в итогах судьбы сказочной теще.

— Купил? — спросила теща.

За круглым столом дубовым она задумалась над пасьянсом. Дергались в этом пасьянсе нити чужих железнодорожных мотивов: лети с приветом — вернись с ответом.  

Collapse )

Адамыч потерялся

Адамыч потерялся

В доме у Беснушкиных — тихий час. Спят близнецы-младенцы, Коля и Женюша, жена тоже спит, она устала. 

С маленькими детьми хлопот много, кто поможет? Витя Беснушкин, муж унылый, на кухне сгруппировался, в окно на осеннее разноцветье смотрит, курит и поет: «Не слыхать в лесу кукушки, не слыхать и соловья…»

— Что ты за человек? — спрашивает Витю жена.

— Да какой-то я такой, — отвечает Витя.

— Живости не проявляешь, — огорчается жена.

— В магазин схожу, — говорит Витя и смотрит на жену вполне безразлично.

— Так сходи. Хлеба не покупай, молока купи, — наставляет, зевая, жена. 

Потушив сигарету, Беснушкин идет за молоком. В магазине он совершает свой обычный субботний обход — от овощей и фруктов — к молочным продуктам, от них — к сыпучим, от сыпучих к полуфабрикатам, а уже от полуфабрикатов отец Коли и Женюши медленно идет к вино-водочной продукции. 

У полок с коньяком Беснушкин останавливается, присвистнув. Он растерянно смотрит на желтый ценник: коньяк «Балтийский» — скидка тридцать процентов: стоил пятьсот рублей, а по желтому ценнику — за триста пятьдесят отдают.

— Смотришь, дядь Вить? — спрашивает неизвестно откуда взявшийся Сашок, Гендеевой бабки внук. 

— Изучаем пока, — отвечает, не глядя на Сашка, Беснушкин.

Взяв с полки бутылку коньяка, он, деликатно гипнотизируя этикетку, продолжает разговор:

— Ты откуда здесь? У тебя же с Адамычем лесные дела? Опята у вас по плану были. И где же эти опята?

Collapse )

Тыквус

Тыквус

Шум поезда затих. Пришептывая, затянула железная дорога свою одинокую песню, и вот уже новый поезд стремится к вокзалу… У Беснушкина вчера родилась двойня. Жена с новорожденными Колей и Женюшей еще не вернулась из роддома. 

Беснушкин, прислушиваясь к железнодорожному шуму, скучал. Он не знал, что это  такое — радость отцовства, никак не мог ее ощутить. Когда она, эта радость, придет? И придет ли.

Сидя на табурете, отец Коли и Женюши смотрел на свое незамысловатое жилище: то на банку меда, принесенную вчера соседом-пчеловодом, то на замершего в кошачьей неге рыжего Кузю. Прытким котенком был Кузя, шалил до года. Вырос, ласковый стал: хозяйку, жену Беснушкина, любит, самого Беснушкина — не слишком.

— Зря не доверяешь, — сказал Беснушкин рыжему Кузе.

Тот и ухом не повел. Снова поезд гудит, и дорога шепчет: одиночество твое, Беснушкин, никакой двойней не исправишь-ш-ш…

Вот поскребся кто-то в дверь.

— Кто идет? — спросил Беснушкин.

— Дядь Вить, это я, Сашок, Гендеевой бабки внук, и еще Адамыч, мы вдвоем здесь, — сказал знакомый голос. 

Беснушкин пошел открывать, радостно ворча:

— О, смотри-ка, двойняшки нарисовались. 

— Не те, что там, но эти, что здесь, — отвечали ему за дверью.

Открыв дверь, Беснушкин удивился: Сашок, Гендеевой бабки внук, держал, прижимая к груди крепко, как полагается, сумку с подарками. Адамыч, бухгалтер на пенсии, явился как есть, печальное его лицо с непомерно большими глазами, похожими на королевские бусины, было кем-то жестоко расцарапано. 

Collapse )

Пятый сентябрь

Пятый сентябрь

Путешествия необходимы человеку — они и мир, и примирение, и памяти залог. В сентябре можно собраться в Тверскую область — к Никандру Геранину, в город Торопец. Доехать сначала до Твери, там денек поскитаться, потом в Бологое, а там и до Торопца — совсем ничего…

Так я поступил. Кота сыну отвез: поживут три дня вместе, юрист и кошка. Купил резиновые сапоги, фляжку взял и ножик швейцарский, чтобы с грибных хрупких ножек землицу да веточки счищать. 

В Бологом Никандр Геранин встретил меня на вокзале и, глядя на мой рюкзак, потерявший с годами в прочности и цвете — был зеленый, стал оливковый, смутившись почему-то, сообщил:

— Машину поменял. Взял хэ сэ девяносто, «Вольво».

До машины мы шли молча, так как приятель мой, похоже, был чем-то расстроен. Он сейчас не молчал, но как-то маялся тихо…

— Случилось чего? — спросил я.

Никандр пожал плечами. 

— Ну, пройдет и это, — сказал я. 

Никандр, ведя свою «хэ сэ девяносто», разговора не начинал, хотя — по дружескому сценарию — мог бы: как жизнь, как там Москва, и вообще, как ты… 

«Ничего, — думал я, — вот приедем в Торопец, баньку затопим, выпьем самогонцу чистого, сами чистыми станем, поговорим, а завтра — в лес… там белые, маслята… опята уже пошли…»

— Опята уже пошли? — спросил я.

Никандр улыбнулся:

— Пошли. Куда ж они денутся. Белых — тьма. Сосед вчера две корзины принес. 

— Ты-то ходил? — зная, что приятель мой — заядлый грибник, поинтересовался я.

— Нет.

— Что так?

Collapse )

Остальное — небо

Как без рук

В марте сломался мой Асус-старичок. Три года вместе, буквально не расставаясь. Измотанный всякой речью,  не выдержал мой друг такой круговой нагрузки. Без компьютера — как без рук, чего уж. Новый друг приехал сегодня: красавец (пока),  легкий, не слишком задумчивый. Надеюсь, сберегу его на сколько-то лет...

Сдам второй том булгаковской библиографии в типографию, и будет привычное: два рассказа, записанные не слишком старательно, плюс один, витающий  пока между редактурой второго тома и сюрпризами верстки, помещу здесь, для сдержанной ЖЖ-жизни.

Весной всякий удел, даже самый тревожный, в радость: не кажется он непоправимым. Весне — дорогу, друзьям моим — спасибо за поддержку. 

Прорвемся, не зря мой новый ноутбук ехал из острожного города на реке Туре. В этом городе моя мама родилась: не так задумывалось, но война так распорядилась. 

В сводках наших — войны сегодня нет, но мы подозреваем своих. Упорно, не имея на это никаких оснований, мы не можем смириться с тем, что подлинное — всегда вне системы. Бывает, с уважением к ней, но вне ее... всегда вне. Во всяком случае, на первых и на вторых, каких-то скудных уже, но порах, подсчитанных и якобы опровергнутых, подлинное, учась и памятуя, шурует одиноко. Так и сяк находим себя в речи, обтешемся об нее, дальше глядишь -- уже и наука... помни добро, а зло забывай.

Известный сценарий не по текстам чешет, по биографии идет, веками затверженный. Да, не слишком ладно складывается эта коммуникация: между человеком и обобщенными оппонентами. Навязла она в зубах. Исключить бы из нее то, чего не надо включать в научный разговор: одного в системе задели — десяток в пустое движение приходит...

Чистоту блюсти, мутузя не текст, но автора текста по густым иерархиям, не надо, если автору и рецензентам — ближе к пятидесяти, а то и за...  

Есть такой известный жанр, полемика. К ней прибегают в том случае, если за науку, и правда, радеют. Не могу, как говорится, молчать. А так... без участия подлинного к явлению нечаянному, но осознанно вступившему в долгий замес, имеем мы намеки околоточные, кто какие, каждый — свои, но отмечаем: бахвальство захватывает... итогов не связуем, утягиваясь в пошлейшей диете: кто не с нами, тот против нас.

Наказуемый системой ускользает,  чувствуя неладное. Небрежность пугает тех, кто в системе остается. Своя небрежность давит, но чужая — гнетет: по уху, если что, так она заедет, что, ужом поганым нечаянно становясь, по сноскам постраничным свой синяк не растянешь.

Никак не растянешь. 

Вышел если на ринг, то что в ответ? — Ответ. Внесистемный человек подначивает, напирает: дайте его, этот отпор, не тонко зверствуя по углам, а вполне публично. 

Кому-то тому, кто как-то не так...

Метафизику, как щебечет нам пришлый опыт, надо отстаивать тихо — в слове ее закреплять: разнообразие принимая, общую «симпатическую антипатию» из оборота не выводя, из методологических задач искусство не упуская. Иначе истории литературы,  шире — истории, снова придется оправдываться за инвариантные результаты.  Будьте внимательнее не к сплетням, а к текстам... к слову.  

Признание нас настигает. Шутит зло. 

Мы разойдемся снова, чтобы снова сойтись: в коротком тексте из сборника «Собеседники на пиру» мы точно побываем вместе. Мы повторим этот совместный опыт, сославшись на такую-то страницу, повтор этот с нами останется, будет зачтен как речевое усилие, как выход из немоты в пространство слова.

Десятый день марта

Десятый день марта

День был так себе, не весенний. Зима не уходила, люди думали о зарплате: женщины и мужчины подмосковного города Великие Ваты раскидывали робкий пасьянс о низком существовании под унылыми облаками. Не мечтали они о завтрашнем утре. 

Тревожась исключительно внутренне (дядя, береги свои брови, в ухо, бездать, напомажу), великоватцы наши издревле так, без особого пучеглазия привычного, отечественного и славного для начальства, свободно существовать привыкли. 

Их тревога невысказанная, прыгая синицами по веткам измученных тополей, прожигала в бетонных секциях бесконечного забора квадратные окошки. В каждом из этих окошек, нарезанных в заборе густо, светилась и звала лунно-талая даль. Многим хотелось молиться, но многие не умели. 

В Великих Ватах живут обыкновенные люди: они спят, едят сытно и как попало, ходят на работу, вечером стремятся домой. Старики, обделенные так или иначе, здесь не умирают в снежных саванах. Нет, они продолжаются в смиренной боли, ищут себя и не находят. До тех пор гуляют они в нашем городе, пока Господь их зимней памятью не приберет.

Collapse )

А кроме того

А кроме того

Умер актер Кикин. В день его смерти, в конце февраля, отступили морозы. В город пришла весна. Вместе с ней выглянули из литературных загашников воспоминания о сладком палестинском вине, о еврейской кухмистерской на углу Невского и Фонтанки, выглянули и встали единственной опорой перед вдовой актера Кикина, в молодости мечтавшей о путешествии по Сибири и дальше: до Сахалина дойти и непременно вернуться. Ощутить себя свободной, безуспешной и безосновательной. Молодой, значит. 

Алина Ивановна Кикина не любила сентиментальных, а также просто грустных людей. Девизом ее жизни выступал критицизм: пределы человеческого сознания она, педагог с тридцатилетним стажем, уважала и пестовала, не зарекаясь от сумы. Но всем нужна опора. Алине Ивановне опора, да хоть какая-нибудь, просто необходима. Дорогу ее короткому будущему – от весны к весне – преградила смерть мужа. Овдоветь в шестьдесят – не шутка.

Почти год актер Кикин, жизнерадостный спутник Бахуса, вечный ученик и отчаянный в раблезианстве ментор, внезапно сраженный тяжелейшим воспалением легких, пролежал в постели без какой-либо надежды на выздоровление, измученный нехваткой воздуха и существованием без цели.  

Collapse )

Котомкин, роза, осень

Разбирала фотографии.  Если верить снимкам: осень 2020 года — это мой балкон, пейзаж за ним — дворовый. Символ осени — желтая роза, последняя в прошедшем сентябре, самая стойкая из шести моих роз, радовавших меня этим летом. Лиловый кот (Том Котомкин-Таврический), мой рабочий стол и то, что за ним: книги, картины/картинки, внегеографическое будто спокойствие. Книжные полки, картотеки — выборки судьбы, не слишком, надо сказать, честной. Так, так, так... поглядим, посмотрим. 

Если бы я была в Париже...

 Тот, кто иногда верифицирует здесь, а не в Париже, может понять не только чужой опыт, но и чужие утверждения о фактуальности, может запросто порассуждать о забавных наблюдениях всякой летающей над Парижем фанеры,  утешившись вполне обывательски тем, что наука — это один из многих способов рассмотрения вещей. 

Разложив по полочкам эмпиристов и семантиков, с трудом переведенный на русский язык Алберто Коффа сказал: наука — это тотальность методов рационального преследования знания. Не существует стандартов сверх и помимо науки: убеждения сравнимы лишь с убеждениями. Мир, слава Богу, все еще сам по себе.  «Утонченная метафизика» бытовала в прошедшей осени... свободно бытовала. 

Без инкорпорации  в научность -- в тотальность гармонизированных утверждений, я как бы заново удивлялась произвольности внешнего мира, «его величайшей иронии». Его, как ни крути, чудесной безответственности. 

Collapse )