Остальное — небо

Как без рук

В марте сломался мой Асус-старичок. Три года вместе, буквально не расставаясь. Измотанный всякой речью,  не выдержал мой друг такой круговой нагрузки. Без компьютера — как без рук, чего уж. Новый друг приехал сегодня: красавец (пока),  легкий, не слишком задумчивый. Надеюсь, сберегу его на сколько-то лет...

Сдам второй том булгаковской библиографии в типографию, и будет привычное: два рассказа, записанные не слишком старательно, плюс один, витающий  пока между редактурой второго тома и сюрпризами верстки, помещу здесь, для сдержанной ЖЖ-жизни.

Весной всякий удел, даже самый тревожный, в радость: не кажется он непоправимым. Весне — дорогу, друзьям моим — спасибо за поддержку. 

Прорвемся, не зря мой новый ноутбук ехал из острожного города на реке Туре. В этом городе моя мама родилась: не так задумывалось, но война так распорядилась. 

В сводках наших — войны сегодня нет, но мы подозреваем своих. Упорно, не имея на это никаких оснований, мы не можем смириться с тем, что подлинное — всегда вне системы. Бывает, с уважением к ней, но вне ее... всегда вне. Во всяком случае, на первых и на вторых, каких-то скудных уже, но порах, подсчитанных и якобы опровергнутых, подлинное, учась и памятуя, шурует одиноко. Так и сяк находим себя в речи, обтешемся об нее, дальше глядишь -- уже и наука... помни добро, а зло забывай.

Известный сценарий не по текстам чешет, по биографии идет, веками затверженный. Да, не слишком ладно складывается эта коммуникация: между человеком и обобщенными оппонентами. Навязла она в зубах. Исключить бы из нее то, чего не надо включать в научный разговор: одного в системе задели — десяток в пустое движение приходит...

Чистоту блюсти, мутузя не текст, но автора текста по густым иерархиям, не надо, если автору и рецензентам — ближе к пятидесяти, а то и за...  

Есть такой известный жанр, полемика. К ней прибегают в том случае, если за науку, и правда, радеют. Не могу, как говорится, молчать. А так... без участия подлинного к явлению нечаянному, но осознанно вступившему в долгий замес, имеем мы намеки околоточные, кто какие, каждый — свои, но отмечаем: бахвальство захватывает... итогов не связуем, утягиваясь в пошлейшей диете: кто не с нами, тот против нас.

Наказуемый системой ускользает,  чувствуя неладное. Небрежность пугает тех, кто в системе остается. Своя небрежность давит, но чужая — гнетет: по уху, если что, так она заедет, что, ужом поганым нечаянно становясь, по сноскам постраничным свой синяк не растянешь.

Никак не растянешь. 

Вышел если на ринг, то что в ответ? — Ответ. Внесистемный человек подначивает, напирает: дайте его, этот отпор, не тонко зверствуя по углам, а вполне публично. 

Кому-то тому, кто как-то не так...

Метафизику, как щебечет нам пришлый опыт, надо отстаивать тихо — в слове ее закреплять: разнообразие принимая, общую «симпатическую антипатию» из оборота не выводя, из методологических задач искусство не упуская. Иначе истории литературы,  шире — истории, снова придется оправдываться за инвариантные результаты.  Будьте внимательнее не к сплетням, а к текстам... к слову.  

Признание нас настигает. Шутит зло. 

Мы разойдемся снова, чтобы снова сойтись: в коротком тексте из сборника «Собеседники на пиру» мы точно побываем вместе. Мы повторим этот совместный опыт, сославшись на такую-то страницу, повтор этот с нами останется, будет зачтен как речевое усилие, как выход из немоты в пространство слова.

Десятый день марта

Десятый день марта

День был так себе, не весенний. Зима не уходила, люди думали о зарплате: женщины и мужчины подмосковного города Великие Ваты раскидывали робкий пасьянс о низком существовании под унылыми облаками. Не мечтали они о завтрашнем утре. 

Тревожась исключительно внутренне (дядя, береги свои брови, в ухо, бездать, напомажу), великоватцы наши издревле так, без особого пучеглазия привычного, отечественного и славного для начальства, свободно существовать привыкли. 

Их тревога невысказанная, прыгая синицами по веткам измученных тополей, прожигала в бетонных секциях бесконечного забора квадратные окошки. В каждом из этих окошек, нарезанных в заборе густо, светилась и звала лунно-талая даль. Многим хотелось молиться, но многие не умели. 

В Великих Ватах живут обыкновенные люди: они спят, едят сытно и как попало, ходят на работу, вечером стремятся домой. Старики, обделенные так или иначе, здесь не умирают в снежных саванах. Нет, они продолжаются в смиренной боли, ищут себя и не находят. До тех пор гуляют они в нашем городе, пока Господь их зимней памятью не приберет.

Collapse )

А кроме того

А кроме того

Умер актер Кикин. В день его смерти, в конце февраля, отступили морозы. В город пришла весна. Вместе с ней выглянули из литературных загашников воспоминания о сладком палестинском вине, о еврейской кухмистерской на углу Невского и Фонтанки, выглянули и встали единственной опорой перед вдовой актера Кикина, в молодости мечтавшей о путешествии по Сибири и дальше: до Сахалина дойти и непременно вернуться. Ощутить себя свободной, безуспешной и безосновательной. Молодой, значит. 

Алина Ивановна Кикина не любила сентиментальных, а также просто грустных людей. Девизом ее жизни выступал критицизм: пределы человеческого сознания она, педагог с тридцатилетним стажем, уважала и пестовала, не зарекаясь от сумы. Но всем нужна опора. Алине Ивановне опора, да хоть какая-нибудь, просто необходима. Дорогу ее короткому будущему – от весны к весне – преградила смерть мужа. Овдоветь в шестьдесят – не шутка.

Почти год актер Кикин, жизнерадостный спутник Бахуса, вечный ученик и отчаянный в раблезианстве ментор, внезапно сраженный тяжелейшим воспалением легких, пролежал в постели без какой-либо надежды на выздоровление, измученный нехваткой воздуха и существованием без цели.  

Collapse )

Котомкин, роза, осень

Разбирала фотографии.  Если верить снимкам: осень 2020 года — это мой балкон, пейзаж за ним — дворовый. Символ осени — желтая роза, последняя в прошедшем сентябре, самая стойкая из шести моих роз, радовавших меня этим летом. Лиловый кот (Том Котомкин-Таврический), мой рабочий стол и то, что за ним: книги, картины/картинки, внегеографическое будто спокойствие. Книжные полки, картотеки — выборки судьбы, не слишком, надо сказать, честной. Так, так, так... поглядим, посмотрим. 

Если бы я была в Париже...

 Тот, кто иногда верифицирует здесь, а не в Париже, может понять не только чужой опыт, но и чужие утверждения о фактуальности, может запросто порассуждать о забавных наблюдениях всякой летающей над Парижем фанеры,  утешившись вполне обывательски тем, что наука — это один из многих способов рассмотрения вещей. 

Разложив по полочкам эмпиристов и семантиков, с трудом переведенный на русский язык Алберто Коффа сказал: наука — это тотальность методов рационального преследования знания. Не существует стандартов сверх и помимо науки: убеждения сравнимы лишь с убеждениями. Мир, слава Богу, все еще сам по себе.  «Утонченная метафизика» бытовала в прошедшей осени... свободно бытовала. 

Без инкорпорации  в научность -- в тотальность гармонизированных утверждений, я как бы заново удивлялась произвольности внешнего мира, «его величайшей иронии». Его, как ни крути, чудесной безответственности. 

Collapse )

Наша лебдя

Наша лебдя

В литературоведении есть такое понятие – «нулевой адресат». Например, пишет поэт стихотворение, обращаясь не к прошлым любовям и настоящим друзьям, а к несуществующему кому-то. Предмета стихов не существует, однако они все же к кому-то обращены. 

Лирическое наследие Афанасия Фета сопротивляется генетическому подходу к исследуемым поэтическим образцам. Тяготея к грамматической андрогинности, Фет строго разграничивал биографический и поэтический текст… Я тебя не встревожу ничуть, я тебе ничего не скажу… Не решусь ни за что намекнуть…  

Поэт не решался, а мы к нему – так и летим.

В нынешнем нашем мире, существующем без грез и даже будто без больных бессонных ночей, без плачущих миражей – отголосков сознания, слабоватых с точки зрения условной монументальности нашего государственного мира, такой поэт – на вес золота для интровертов, не желающих штурмовать тот высокий бережок, на котором спасаются от наступающего поколения те, кто сначала вскарабкался, а затем ужаснулся тому, что угрожает всякому тексту жизни… 

Collapse )

Лешка-чудотворец

Лешка-чудотворец 

В окне напротив мигали желтые звезды новогодней гирлянды. Костя думал, что он сломался: замолчал для своих, для чужих, для всех. Своих, так получилось, больше в Костиной жизни не было. Кто умер, а кто, спасаясь от придурковатой жизни, переродился. Превратился…

Превращение – сложный трюк. Себя издержать по полной – не всякому под силу. Но бывает, что перерождение, нечаянно, само собой, да случается. Бывает, что через метафору кафкианскую веселая судьба настигает, играючи, одинокого человека. Он превращается, перерождаясь.  

Переродился, например, Лешка Каретников. Костя знал, почему и когда это перерождение случилось. Перерождение Каретникова случилось в командировке. Поехал он на конференцию в Питер. Ехал ночным поездом, в плацкартном вагоне. Душно было. 

Две дамы, представительницы киноиндустрии, обсуждали своих знакомых по-домашнему, не имея в голосе энергии зла. Одна дама, видимо, уже старушка, просила, вглядываясь в мелькающие за окном вагона деревья: «Ну, дай Бог, дай же Бог ей здоровья, я так и сказала ему, так ему и сказала». Вторая, еще не старушка, мечтала: «Приедем, мать, шампанского выпьем».

Collapse )