m_v_dmitrieva (m_v_dmitrieva) wrote,
m_v_dmitrieva
m_v_dmitrieva

Мон ами

Мон ами

Он все время повторял одно и то же:
– Тебя не печатают, ты не зарабатываешь денег. Долги вокруг тебя, мон ами, одни долги… так же нельзя. Подумай, зачем ты так настойчив в этом своем литературном кураже? Может, ты – обыкновенный бездарь, а трепыхаешься словно ты выпускник МГИМО. Очевидно, ты – не дипломат, ты нас не любишь.
Он еще говорил:
– Даже от Мерил Стрип необходимо иногда отдыхать. Не возбраняется. Она в обиде не будет, а ты, отдыхая, не сойдешь с ума. Такой накал в фильме «Август», ты видел этот фильм? Мерил в нем – держит стол, как говорится. И как они похожи на нас, да? Эти американцы. В этом жарком штате… сам фильм-то – так себе, не очень, но Мерил… она гениальна.
Потом он вздыхал и свистел, глядя на письменный стол, заваленный бумагами. И надолго замолкал.
Я пробовал читать ему, но ему не нравилось, как я читаю, он морщился и просил:
– Остановись. Давай помолчим. Или я тебе расскажу, если ты конечно хочешь, про то, как меня однажды отправили в командировку в Армению.
Я обижался, так как про командировку в Армению он уже рассказывал. Всё уже было в этой нашей с ним истории, было много раз. Иногда он бранил меня с особым чувством – резал правду, отнимая у меня последнюю надежду сохранить нашу дружбу, как-то ее продлить. Например, он говорил:
– Что это у тебя за детские вкусы в литературе, а? Мон ами, ты меня слышишь?
Я притворялся, что не слышу, что я сплю, но он трогал меня своей холодной рукой за пятку:
– Не притворяйся, я же знаю, что ты не спишь. Лежишь просто так, глаза прикрыл, а свекла у тебя, между прочим, переварилась давно. Сходил бы на кухню, выключил.
– Я не пойду, отстань, – просил я его, чувствуя, что сейчас заплачу.
Он, взяв со стола апельсиновую кожуру, прикрывал ею свою лысую макушку и шел на кухню. Из кухни доносилось:
– Я прочитал вчера, как ты меня просил, «За миллиард лет до конца света» Стругацких, я прочитал. Что я могу сказать по этому поводу? Мне понравился мальчик, сын Захара, который, по-взрослому прищурясь, смотрел на Вечеровского и грозил ему измазанным в шоколаде пальцем. Но не кажется ли тебе, что вечные сюжеты о фантастических препятствиях в работе, нацеленной на открытие – на прорыв, изматывают простую душу? Они открывают ей вторую молодость, и даже, может быть, третью: душа, искушаясь, покупается на эту уловку. Но что она может сама-то, а? Мон ами?
– Не знаю, что может твоя душа, а моя – может понять. Понятно? Понятно тебе? – кричал я, не вставая с дивана.
Он снова появлялся в комнате. На лысой макушке – нелепая кипа из кожуры апельсина. В глазах его – весенним отражением – являлась мне моя тоска.
Я просил его:
– Не заставляй меня жалеть о нашей дружбе. Я не хочу слышать от близкого человека всё то, что ты мне говоришь. Мне не нужен поводырь, не нужен редактор, мне нужно слышать и видеть простые вещи: кто-то рядом со мной может быть настоящим, не увлеченным вчерашними сюжетами, а существующим сегодня. Я прошу тебя, я умоляю, не подведи меня.
Но он, как будто нарочно, не слушал. Делал все наоборот.
– Чехов твой, возьмем Чехова, – начинал он новый бой, скрестив на груди руки. –Что он там говорил про небо в алмазах, а? Публично, со сцены, актеры несли эту трагическую чушь и зал рукоплескал им, не имея возможности ничего сказать в ответ. Кто владеет словом, кто? А, мон ами?
– Ты владеешь, и я, и Чехов…
– А как же актеры? Они чем-то владеют? Или так, на рыбалку приехали? Ты бывал на рыбалке в Астраханской области? Нет? Я бывал. И я видел там такую природу – от Бога, как ты говоришь. Я видел себя над вечностью и вечность в себе, а местные жители поджигали свои дома, не желая жить, как они говорили, в этом щучьем брюхе. Для них, коренных алкоголиков, нет неба.
– А вот это ты брось, –протестовал я и в гневе – гнев захлестывал меня – бежал на кухню к плите. Я тыкал вилкой в гигантскую серую свеклу, я хватал горячую, еще не остывшую, кастрюлю и включал холодную воду: я остужал себя и свои надежды… хотя бы на винегрет. От серой свеклы, горячей внутри, шел таинственный дымок. Я присмыкался перед свеклой.
Он там, в комнате, держал в холодных руках новый апельсин. Как они красиво лежат, эти апельсины, в синей вазе – на подоконнике. Он был спокоен:
– Суетишься? Надеешься на дружбу, не выносишь правды? А вот она, правда наша: ты нигде не был, а я везде был. Ты молодой сейчас, а я – старый, мне не с тобой плохо, мне плохо с собой, потому что я себя старым уже увидел и испугался. Не хочу себя видеть таким: не хо-чу. Не могу ничего о себе сказать, о других – тоже не могу. Не люблю жизнь без меня, без меня – она чужая, бессмысленная, а ты суешься ко мне со своим человеколюбием, нарушаешь законы жанра!
Я чистил свеклу на кухне и смеялся:
– Это я-то нарушаю законы жанра, я? Никогда не думал, что живой человек может отказаться от Бога. У него на такую глупость нет времени. Времени у нас нет! Или, может, ты думаешь, что я буду жить двести лет? Или, там, Вася Пупкин какой-нибудь до трехсот дотянет, а? Или – ты?
– Мне плевать, если честно, – сказал он тихо, но я услышал.
– Именно поэтому, из-за этого… ты несчастен, – сказал я тоже тихо, но он меня услышал.
Он зашевелился среди моих бумаг:
– Не знаю, мон ами. Мне кажется, что моя мать плохо меня воспитала. Это первая причина моих несчастий. Я всегда бежал от своей матери, она меня в детстве устрашала ответственностью. Все время твердила: на тебе – вся немощь нашей семьи, идиот. Я резвился, она попрекала. Вторая причина, ты прав, но я тебя – ты там не радуйся у свеклы – не прощаю: нет у меня для себя никаких диалогов – всё закончено, конец наступил, а я еще жив. Не подготовился заранее к себе самому, к такому, который наедине с собой. Не хотел готовиться, матери всё кукиш крутил: нате вам, мама, за ваши обещания трудной жизни, за ваши истерики блядские, за то, что нет Бога. Нет Бога! И я сам себе не нужен.
– Гляди, какой выискался, – сказал я свекле, шинкуя ее мелко. – А чего же ты тогда всех мучаешь безоглядно? Раз тебе всё ясно и про Бога, и про мать твою, и про Мерил Стрип с ее гениальным «Августом»? Может, не надо мучить, а? Тебе жизнь дорога, ты все равно ее живешь, так не мучай никого, и себя – не мучай. Может, нет в тебе дара любви, но ты, осознав это, нарисуй свою мать. И себя – рядом с ней, и меня, и всех нас. Как можешь. Не можешь нарисовать, так сфотографируй. И займись тонкой ретушью. Только будь человеком, а не парусом в тумане моря. В твоем-то возрасте, ты же не Лермонтов, ей-богу. И, надеюсь, не палач.
– А кто я? – спросил он сам себя.
Я промолчал и принялся шинковать морковку. Полчаса в квартире было тихо: я молчал, и он ничего не говорил. И в этом молчании я был счастлив, думая, что потерял его навсегда. Но – не перестал любить. У нас с Богом такой уговор: любовь во что бы то ни стало. И вдруг, когда я взялся за пучок укропа, чтобы и его – в винегрет, я услышал:
– А кто был твой дядя, разведчик? Ты, значит, в Бога веришь, а он – службист? Родине себя отдал, а ты, выходит, как ни крути, предатель. Отмежевался от дяди.
Я закричал:
– Ты там сиди тихо, жди своей порции винегрета. Я видел своего дядю один раз в жизни – живым. Остальные разы – это рассказы и фотографии, он вообще умер от рака, в должности начальника отдела кадров МИДа, а что он там в Австрии делал, я не знаю.
– Родину берег, а ты вот – нас осуждаешь, – сказал он и соорудил у себя на голове – из шестой и седьмой страниц моей рукописи – кораблик.
– Мон ами, – обратился он ко мне, – ты это, не думай, что я тебя не люблю, но я себя не люблю, а через эту нелюбовь – всё труднее воспринимается, ты пойми. Тебя любить сложно, ты противоречивый и душевно опасный, про таких говорят: морально неустойчивый. И, кто же тебя знает, ты талантливый или говно? Ну вот кто? Ты же и сам этого точно не знаешь? Водочку пьешь?
– Мой дядя, который дипломат, тоже не от эмфиземы легких скончался, – сказал я и вспомнил, что дядина родная сестра причитала:
– Голову ему зачем-то в морге отрезали.
Я повторил эти причитания, уверовав в себя самого окончательно:
– Голову ему зачем-то отрезали. Хотя сам лично на похоронах не был. Ну и что? Он выбрал, а я – плати? Так какого рожна?
– Никакого, мон ами. Ты зря возмущаешься, они или ты, какая разница?
Я, держа в руках салатник гигантских размеров, шел из кухни в комнату, понимая, на что иду.
– Эй, – сказал я ему, – давай освобождай стол от бумаг, будем ужинать. Давай попробуем забыть о геополитической ностальгии.
Он взялся мне помогать, не снимая с головы бумажного кораблика. Он расчистил стол и побежал на кухню.
– Я – за приборами, – крикнул он.
Я ждал его, а он все не приходил. Я не хотел идти на кухню: хотелось плакать, но я не плакал, так как моя семья смотрела на меня из прошлого – мертвые в этом амфитеатре перемешались с живыми, и все меня осуждали за то, что я не смог с ним договориться. Так и не смог.
Tags: Рассказ
Subscribe

  • Наедине с домом

    Скоро начнется привычная рабочая жизнь: ежедневные поездки из Подмосковья в Москву, искания в библиотеках и архивах, встречи с друзьями. Три месяца…

  • Том Котомкин

    Меня спрашивают: вы смущаетесь? Смущаюсь. Часто. Но не всегда. Я не смущаюсь, находя себя в анекдотах. Например, про женщин, которые к пятидесяти…

  • Орляк обыкновенный

    В выходные работала. Сегодня назначила себе выходной: получила вечером пять килограммов соленого папоротника — Pterídium aquilínum. Из…

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments