m_v_dmitrieva (m_v_dmitrieva) wrote,
m_v_dmitrieva
m_v_dmitrieva

Чистый лист

Чистый лист

Илье Вайсу


Затмение наступило. Я себя убеждаю: «Временное затмение, временное». Смеяться не могу: так, улыбаюсь тихо. Брожу по пустому дому и думаю, зачем я приехала на дачу, не надо было мне на дачу ехать. Стол дачный надо всё же к окну поставить, пол, особенно под столом и у печки, надо мыть, на подоконниках – мертвые насекомые лежат бессмысленно. Печку топить надо. А в голове – затмение. И чайник заварочный я привезти забыла…
Сочувствую я немногим. Голикову, например, я нисколько не сочувствую. Ни капли нет во мне сочувствия к Голикову. Хохломской я сочувствую иногда, то есть совсем редко. Она вообще-то настырная очень, а я редко сочувствую таким. Но у Хохломской бывает такой растерянный вид, как будто она чистый лист бумаги, не белой только бумаги, а серой. Вчера мы с ней пили облепиховый чай и разговаривали про Голикова. После работы зашли в бар «Черная лестница». Мы туда часто ходим. Облепиховый чай в этом заведении умеют готовить. Лучшее в чае из облепихи – апельсиновые корки. К апельсинам у меня отношение самое приятельское, ясное. Они-то, слава Богу, точно в сочувствии не нуждаются.
Только мы сели за стол, Хохломская взялась критиковать одну нашу общую знакомую, Надьку Шестопалову. Да так взялась, что от Надьки Шестопаловой ничего не осталось. Принесли облепиховый чай.
Чаепитие только начинается и пока я точно не знаю, за что Хохломская так взъелась на нашу общую знакомую, но вяло догадываюсь. Надька, хоть и работает редактором в «Литературном дилижансе», слабого ума человек. Если честно, дура каких мало, но зато у нее настроение – всегда весеннее, и зависти в ней нет. А напористая Хохломская – врет как дышит. Наверное, Надька ей рассказала про Голикова, что у нее с ним когда-то, что-то, дня на три… Нашла кому рассказать. Хохломской давно нравится Голиков, я же видела, как она замирала за своим рабочим столом, когда он мне звонил (вообще в редакции нашего еженедельника не только нам с Хохломской, всем тесно). Расспрашивала меня о нем. Я – ни гу-гу, мол, мы с Голиковым – только по литературной части сотрудничаем: то он мне халтуру подкинет, то я ему. А Надьке – досталось по полной. Не предупредила я несчастную Надьку, так как не слежу за амурными делами Хохломской: там такие вихри, лучше не знать. Целее будешь.
В циничном критическом разборе, посвященном Надьке, который при желании можно было бы озаглавить незатейливо, но точно – «Шестопалова. Портрет идиотки», Хохломская дошла до главного – до причины, вызвавшей у нее этот экспрессивный поток. Причины, конечно же, искусственной, однако нужной Хохломской для того, чтобы я не догадалась – между словесным уничтожением Шестопаловой и последовавшим за ним разговором о Голикове есть связь. Отбесившись и проверив звякнувший мобильник, она сказала:
– Представляешь, я утром была в редакции «Литературного дилижанса», забежала на минуту, у меня в последнем номере – подборка вышла, четыре рассказа. Открываю журнал… пробегаю глазами, ба, твою мать! Шестопалова во втором, в ключевом по смыслу, рассказе два предложения выкинула – смысл исказился! Она этого просто не видит. В концовке третьего, ну, ты помнишь, ты же читала – «Ночь изумленного мальчика», она – руки ей надо как-нибудь оторвать – два предложения поменяла местами. Получилось, что мальчик сначала заснул, а потом уже грезил. А ты знаешь, как она сына своего называет?
Я знаю. Надька называет своего тридцатилетнего сына курчонком: «курчонок пошел по бабам», «у курчонка опять случилась депрессия», «курчонок еще такой курчонистый» и так далее.
Я, чтобы перевести разговор в пристойное русло иронии, зацепившись за слово «грезил», спросила:
– Так мальчик у тебя сначала грезил, а потом заснул? О чем он грезил? Я не помню.
Хохломская, сверкнув глазами недобро (знаю, как опасны эти мгновенные вспышки), улыбнулась пустоте:
– Я тут была в гостях у одного профессора в отставке, он больше не читает лекций в университете, репетиторством пробавляется, но деньги – лопатой гребет, девать ему заработанное некуда, вот он всё по заграницам и мотается, в Париж зачастил. Привез из Парижа духи жене и дочке, и мне – по старой дружбе. Хорошие душки, принюхайся.
Я принюхалась. Действительно, ничего. Хохломская продолжила:
– Я бы не пошла, у меня два сценария лежат в разбитом виде, а сроки, сама знаешь – кратчайшие, только поспевай. Но кто же от парижского шика откажется? От милой Вечности, от Пропасти бездонной укроюсь пеленой волнующих духов… Малларме. Одним словом, я пошла в гости к профессору. И там, что ты думаешь, кого я там увидела – среди почтенных стариков, рассуждающих о датском структурализме? Голикова!
– Он что, тоже рассуждал о датском структурализме? – спросила я.
– Нет, он налегал на коньяк, жена профессора развлекала его воспоминаниями о том, как формировался ее литературный вкус. Я, ты же знаешь, всегда была далека от этого Соссюра, меня в студенческие лета, я нормальная девочка была, иное интересовало. Ну и куда мне было в такой компании деваться? Ждать, когда старики закончат шептать о двустороннем характере знака и принципах коммутации и перейдут к общим темам? Заговорят о фестивале документального кино? Я что, не знаю профессора? Ему Соссюр и этот ещё… Тогебю – как кошке рыбка, за уши не оттащишь. Духи дедушка мой парижский, мы с ним заранее договорились, уже положил в мою сумку, я ее в коридоре оставила. Одним словом, не резва оказалась вечерняя реальность. Изобразив на лице кроткую заинтересованность, я присоединилась к Голикову, внимающему вежливо, но безучастно, я бы даже сказала – как-то сиротливо, жене профессора. После того, как жена профессора созналась, что Пруста она прочитала «вслед за Ахматовой», я пошла курить – на кухню. Курю, вдруг смотрю, дверь открывается и стоит передо мной Голиков, писатель без репутации, смотрит на меня коньячными своими глазами. Не просто так стоит…
Тут Хохломская замолчала и в глазах ее карих (тоже, между прочим, сейчас коньячных) я увидела, как они покинули квартиру профессора, вышли тихо, не попрощавшись с хозяйкой дома и старичками, увлеченными примерами интердепенденции в тексте, храни старичков Господь. Дела обычные, я сказала:
– Да, бывает.
Что еще я могла сказать? Я представила: сошлись двое, в комнате с низким потолком. У Голикова, писателя без репутации, как выразилась Хохломская, однокомнатная в хрущевской пятиэтажке. Сошлись, и двусторонняя зависимость, вне текста, откровенно себя проявляла. В плаще Хохломской помалкивал скромно мобильный телефон. Утром она проснулась и увидела сброшенное на пол пестрое одеяло. В стилистике неустроенного темного быта – яркое пятно одиночества. И она поняла, что у этого одеяла, как и у Голикова, своя Вечность. Она вспомнила, что у кого-то она уже читала про сброшенное на пол пестрое одеяло: кажется, у Битова… Примерно так было дело.

***
Сегодня утром я зачем-то поехала на дачу. Зачем? Холодно на даче. Надо обживаться. Начну с прогревания стен: есть печка, есть дрова. Но почему все-таки Хохломская? У Голикова к ней – никакого сочувствия, а у меня нет сочувствия к Голикову: сам не знает, что делает. А главное, зачем? Конечно, не мне удивляться, я же не Надька Шестопалова, которая, когда Голиков отказался ехать с ней в командировку в Ригу, объяснив, что на Надькино свободное время он более не претендует, жахнула бутылку вискаря и голая танцевала на балконе. У меня и балкона-то нет на даче, одноэтажный дом. Правда с верандой, по которой сейчас – я слышу, как скрипит деревянный пол, – кто-то ходит… Приехал, родной. Может, убить тебя? Прямо сейчас? А? К чертовой бабушке. Я, идя навстречу шагам, выхожу на веранду со словами:
– Голиков, ты еще помнишь где у нас дрова?
Последнее слово – «дрова» – я уже говорю, видя перед собой серое лицо Хохломской. Растерянное и глупое. Чистый лист. Надьке Шестопаловой – привет. Нет теперь у Хохломской новых коньячных глаз, были еще вчера, а сегодня нет. Вместо них – сновидение наше слепое, в котором мы сейчас остановились, не шевелясь совсем, как будто умерли.
Нет, не меня она, спеша на подмосковную электричку, видела в этом сыром доме. Голиков, Голиков, что же ты делаешь?
– Сочувствую, – сказала я.
Она тоже проснулась. Рукой дотронулась до своего лба. Чистый лист – серая бумага – скомкан и отброшен. Передо мной знакомое лицо напористой Хохломской. Она смотрит на меня и понимает: рассказ о ней, о Голикове и обо мне, уже написан. Текст сложился. Ничего в нем уже нельзя исправить.
– Может быть вычеркнешь абзац-другой? – спрашивает она, уходя.
– Надо подумать, – отвечаю.
При этом я твердо знаю, что ничего вычеркивать не буду. Даже Голикова, даже его.
– Всего лишь временное затмение, временное, – говорю я, заново привыкая к тихой веранде.
Tags: Рассказ
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments