?

Log in

No account? Create an account
Previous Entry Share Next Entry
Дурачок
m_v_dmitrieva
Дурачок

– И была между ними любовь, такая бледная, что они о ней как бы не знали. Она окончательно им не являлась, не принимала реальных черт. И была она до тех пор, пока не пришло время другого мира, пока они не пропали там, откуда не вернулась еще ни одна душа. Об этом пишется мой шестнадцатый рассказ, – сказал Степан Степанович Кружечкин.
Глаза его празднично засверкали. Он был вынужден даже потупиться. Кружечкин знал: когда сидишь перед начальником, сверкать глазами не надо. Это глупо. Степан Степанович старался не совершать глупых поступков. Однако – не сегодня.
Сегодня будто заговорили нехорошо Степана Степановича, и он стал сам не свой. Начальник Кружечкина, Феодосий Павлович Искромецкий, глядя на него не вполне дружелюбно, тут же откликнулся на сверкание:
– Выпили?
– Боже упаси, никогда не пью и не курю… я просто рад, прошу меня извинить, что могу предложить вам эту тему.
– Мне? – спросил Искромецкий.
– Вам. Никому больше не предлагал. И не предложу. На сторону не отдам. Пусть у нас в издательстве увидит свет новая книга. С рассказом о беспочвенной любви. От гонорара я откажусь… маленьким тиражом… можно… ее… небольшим.
– Мне? – снова спросил Феодосий Павлович и улыбнулся тонко:
– Степан Степанович… вы кто?
– Я? Я разный человек, Феодосий Павлович, но преданный фирме, вы же знаете: два раза меня пытались сократить, но ведь не стали. Я подумал: меня два раза не сократили, значит, я могу надеяться на некоторое расположение… доверие могу, например, оправдать… вы же видели мою преданность… силу моего духа, ведь не каждый же, поверьте, сможет выдержать такого, извините, бугая-с…
– Бугая-с? По-моему, вы отпраздновали где-то, игристый друг, свой маленький, но смелый шаг, свое приближение к литературе, тогда… поведение ваше объяснимо… Предлагаю, Степан Степанович, вам такой мини-проект: вы сейчас извинитесь, а я не буду вас увольнять. Я вас даже замечать перестану. Вот вы работаете в комнате номер два, по коридору прямо и налево?
– Да! – обрадовался Степан Степанович.
– Да! – фальшиво обрадовался в ответ Искромецкий.
Лицо его сделалось бессмысленным. Начальник Кружечкина заговорил – как бы нехотя:
– Я найду способ вас уволить. Вы кто? Вы – корректор. У нас дисциплина. В стране и у нас. И вышестоящего называть бугаем – в лицо, это по системе ударять. Я – государственный человек, у меня издательство и связи, а у вас… разухабистая ваша заявка на участие в литературном процессе. Хотите участвовать? Так участвуйте… только роль себе выбирайте по спектаклю, не лезьте в главные герои, их уже другие играют. Вовсю.
– Сколько же их? – спросил Кружечкин.
– Кого?
– Главных героев.
Искромецкий, глядя на лоб Кружечкина глазами палача, сожалеющего о своем участии в казни, сухо сказал:
– Мало.
– Дурачок есть?
– Какой?
– Тихий.
– Тихого нет, а буйного – по сценарию – вымарали к черту из общего текста. Сами знаете, что с буйными бывает. Их устраняют. Так или иначе. За-а-а-долго до финала: нелепо, внезапно, поделом… Помните прозаика Возницына?
Кружечкин наморщил лоб, припоминая внешность прозаика Возницына. Как-то раз Возницын приходил к Наталье Петровне, корректору из комнаты номер четыре: договаривался с ней о чем-то, видимо, о корректуре, но так и не договорился. Наталья Петровна тогда была очень рассержена, обижалась на жизнь вообще и на прозаиков в частности. «Надоело всё», – повторяла она. Еще она говорила: «Лилипуты гастролируют, у них – полные сборы, в репертуаре – ансамбль малорослых эстрадников, и только». Степан Степанович вспомнил: он видел, как Возницын входил в комнату номер четыре, видел только спину прозаика – широкую и чуть сутулую. «Очередной согбенный идет», – подумал тогда Кружечкин.
– Был такой, а теперь где? – спросил он Искромецкого.
– В Америке затерялся… родину обижает в местных газетах. Говорят, работает на кукурузных полях, мозоли, говорят, уже нажил. Вот что бывает с теми, кто на груди рубашку рвет, кто кричит, что его принуждают и шантажируют… что его, де, обложили и принудили к бессмысленному труду, в котором нет свободы самовыражения. Что кругом одни стукачи. Нет самовыражения? Ну нет… катись туда, где есть… будешь стукачом американским, раз нашим тебе быть наскучило. Никто не держит. Тесно ему, видишь ли, стало… маловата ему Москва-матушка, родина наша вся… Дурачок буйный. На этой планете – все стукачи, нет других. Прижми хотелку свою, друг дерзновенный, и тихо соответствуй подвигу родной жизни. Помни: съесть-то он съест, да кто ж ему даст.

Искромецкий посмотрел на Кружечкина многозначительно и приветливо – взглядом хитрого мальчика, впервые унизившего недосягаемую ранее эротическую мечту. Степан Степанович погрустнел. Ему стало неуютно и стыдно: будто он подглядывал за Феодосием Павловичем. Не из этой, настоящей, а из какой-то будущей жизни. Растерянность свою Кружечкин попытался развеять Чеховым, вспомнив, как тот говорил: «Доброму человеку бывает стыдно даже перед собакой». Степан Степанович подумал: в идейной свалке жизни бывает мгновенная доброта. Ей невозможно управлять, так как она свершается внезапно и отчужденно. Мгновенная доброта, пользуясь отсутствием долгой любви, намекает на возможность ее прихода. Когда-нибудь. Именно об этом Кружечкин в свободное от корректуры время сочинял свой шестнадцатый рассказ. И он решился на вопрос:
– А за что его? Все жалуются на жизнь – приблизительно одинаково. Почему Возницын? Он же обычный был: когда пил – жил на даче, когда не пил – работал за десятерых. Иногда и на даче работал. Часто даже… замыкался. Наталья Петровна мне говорила…
Феодосий Павлович молчал. Глядя в монитор компьютера и осторожно прикасаясь пальцами к клавиатуре, он выщелкивал новое письмо.
– Минуту, Степан Степанович. Я должен коротко, но немедленно ответить. Подождите, – попросил Искромецкий.
– Жду, – откликнулся тот.
– Терпеливый вы наш, – усмехнулся Феодосий Павлович. – Все, я закончил. О чем мы с вами, корректор издательства и владелец издательства, он же, как выяснилось, бугай, тут говорим?
– За бугая – извините. Я, знаете ли, вперед слишком залетел. Уверенность во мне ожила. Решил, что могу вам правду сказать, – признался Кружечкин.
– Зачем? Если хотите уволиться, так напишите заявление, я подпишу: незаменимых у нас нет… – удивился Искромецкий. – Хотите уволиться?
– Хочу… хотел… нарывался, и нарываюсь. Не знаю, что со мной. Не могу удержаться.
– У-у-у, – покачал головой Искромецкий. – Депрессия, организм отвергает старение, я понимаю. У меня, скажу я вам, тоже однажды было такое настроение: едва удержался, хотел уехать с любимой женщиной в новую жизнь. Чемоданы уже собрал, а тут – бац! – и я дождался. Сделали меня таки профессором университета, стал я песни петь по утрам – в ванной комнате… любимая женщина от меня ушла, свернула свою преданность и пропала навсегда. Я даже не помню ее лица, голоса, ничего не помню, вместо одной побледневшей любви – одного сюжета, у меня – сотни жизней прожито, сотни! И все – с любовью, да с какой. Степан Степанович, заведите любовницу. Новая женщина, это новая свобода, это яркая краска, это то, что делает мир одной большой семьей. Не надо отрываться от семьи, уймите гордыню, революций – не надо. Только не вспоминайте Достоевского… не вспоминайте его… по мне, так писатель он плохой, вообще не писатель… революционер, эпилептический графоман…
– За что Возницын исчез? – повторил свой вопрос Кружечкин.
Феодосий Павлович ответил:
– По архивам начал бегать. Материал собирал, задумал об Игоре Станиславовиче Светловицком, поэте второго ряда, биографию написать. Написал. Почти. Ему говорят – неси людям, покажи, чего натворил. Я, например, доктор филологических наук, я тоже, если бы не вахта, не служба отечеству, я бы тоже, может, о Светловицком мог бы… некогда всё. Имя свое Возницыну предложил – на оборот титульного листа, соавторство – всем хорошо, Возницына оно защитило бы – от нападок научного сообщества. По справедливости, как принято, труд оформить. Он на чужом поле бегал: степени нет, веса нет, легкий он. Исследователь. В редакторы – Алевтину Макаровну, в рецензенты – Малявина Федора Мстиславовича. Ну, чем плохо? По-моему, хорошо. Отказался. Начались, само собой, проблемы. Архивисты набычились, издатели отвернулись… Возницын – забуянил. Пришел ко мне, чуть ли не драться со мной хотел. Бред какой-то нес: о порядочности пищал, о том, что все прогнило и что он не согласен… на дядю работать. И на тетю – тоже. Матерился. Свободы хотел – получил. От собственной дурости не убежишь… хоть в Америке, хоть где. Ему же предлагали – оставь Светловицкого в покое, редактируй тихо монографию уважаемого Буркуна, денег заработаешь: ну, сколько-нибудь. И снова все будет хорошо. Без ссылки в кукурузные дали. Только не светись. Не захотел. Вот и получается, кто дурачок?
Кружечкин не знал, что говорить, как отвечать Искромецкому. Слова растворились в кровотоке, исчезли в горячке, подступившей к горлу, к глазам и даже к ушам, покрасневшим по-детски. Уши Кружечкина пылали, щеки – тоже. Он запутался в наложении биографий: слово «смерть» закрывало личное дело буйного прозаика Возницына, посягнувшего на биографию Светловицкого, поэта второго ряда. И липло к Степану Степановичу – безразлично. Ничего, получается, личного родина никому не предъявляла.
– Так я буду? – спросил он Искромецкого.
– Кем?
– Дурачком. Тихим.
Феодосий Павлович разрешил:
– Будьте. Только рукопись Самцова доправьте. И не приходите больше ко мне с вашими мечтами о книге. Не надо. Жене привет передайте, она у вас, я слышал, умница. Скромная женщина смиренных статей. Вы про нее обязательно рассказ напишите… скромная женщина – основа семьи…