January 22nd, 2012

Два письма к студентке-заочнице

В "Заповеднике" Сергея Довлатова есть такой персонаж -- Володя Митрофанов. Его портрет нарисован Довлатовым ярко и талантливо. Вот он:
"В школьные годы Митрофанов славился так называемой "зеркальной памятью". С легкостью заучивал наизусть целые главы из учебников. Его демонстрировали как чудо-ребенка. Мало того, Бог одарил его неутолимой жаждой знаний. В нем сочетались безграничная любознательность и феноменальная память. Его ожидала блестящая научная карьера.
Митрофанова интересовало все: биология, география, теория поля, чревовещание, филателия, супрематизм, основы дрессировки... Он прочитывал три серьезные книги в день... Триумфально кончил школу, легко поступил на филфак <...> Уникальная память и безмерная жажда знаний -- в сочетании -- творили в чудеса. Но тут выявилось поразительное обстоятельство. Этими качествами натура Митрофанова целиком и полностью исчерпывалась. Другими качествами Митрофанов не обладал. Он родился гением чистого познания. Первая же его курсовая работа осталась незавершенной. Более того, он написал лишь первую фразу. Вернее -- начало первой фразы. А именно: "Как нам известно..." На этом гениально задуманная работа была прервана.
Митрофанов вырос фантастическим лентяем, если можно назвать лентяем человека, прочитавшего десять тысяч книг.
Митрофанов не умывался, не брился, не посещал ленинских субботников. Не возвращал долгов и не зашнуровывал ботинок. Надевать кепку он ленился. Он просто клал ее на голову".
Известно, что прототипом экскурсовода Митрофанова послужил Владимир Васильевич Герасимов. Судьба обеспечила мне редкую удачу: женившись на моей тетке, Владимир Васильевич неизбежно познакомился и со мной. Однажды мы вчетвером: Герасимов, тетка, их дочь и я, жили лето в Пушкинских горах. Мне тогда было пятнадцать лет -- возраст притирки с разнообразием внешнего мира. Помню, как меня неприятно поразил факт кражи столовых приборов из ресторана "Лукоморье". Герасимов умыкнул из ресторана стальные нож и вилку. И даже не думал совеститься, наоборот, его это очень развеселило. Когда я решила увезти на память о Пушкинских горах овальный булыжник размером в кулак, Владимир Васильевич посоветовал мне приглядеться к валунам. (А как здорово мы шли через поле в грозу!)
Меня раздражало в Герасимове его равнодушие ко всему, что не имело отношения к поэзии, к литературе, к искусству и еще -- к звездному небу (Владимир Васильевич гордился подзорной трубой сильнейшей оптики, подаренной ему на день рождения мамой-пенсионеркой.)
До знакомства с мужем тетки свободная "жестокость к ближним" не касалась скромного опыта моей жизни. Мои родители, актриса и художник, люди эмоциональные, ночами разбирали на кухне психологию "простого человека", вникая в поступки сценических дворников, опальных герцогинь, ткачих и даже убийц. Часто из кухни до меня доносились слова: "сострадание", "любовь", "предательство". Не таков оказался Владимир Васильевич, клеймивший коммунистов так зашибательски, что мне хотелось, ему противореча, вступиться за сложную человеческую природу. И я, будучи в те годы юной дурой, противоречила. Это потом я узнала, что блокадник Герасимов в своем блокадном детстве близко видел смерть брата. Проснулся однажды и увидел, совсем рядом, так как в блокаду голодные люди грелись друг от друга. Но это потом.
После школы родители отправили меня в Питер, поступать в Академию художеств. Затея изначально была гиблой. Папа вручил мне две книжки -- Бахтина и Выгодского (я даже их не прочитала). Бабушка сшила блузку из ярко-зеленого ситца. С тем и поехала. В Академию художеств я конечно не поступила, зато видела как в коммунальной квартире проходят поминки. Тетка в то время гостила с дочерью у своей матери, моей бабушки. Мы с Владимиром Васильевичем остались на попечении друг у друга.
Поминки проходили шумно: жильцы и гости пили много и наливали еще. Наконец, пошла кровянка. Среди поминающих оказался щуплый старик, из бывших чекистов. Его и наметили в жертву. Били лежачего, а сильно выпивший Владимир Васильевич, шатко кружа вокруг пьяной свалки, повторял: "Вот тебе, получи, чекист проклятый". И этот человек, думала я тогда, подарил мне школьный атлас -- определитель бабочек. Который, кстати, так меня захватил, что я два лета подряд бегала по поселку Быково с сачком. Собралась неплохая коллекция, в ней даже Винный бражник присутствовал. Коллекцию потом съел (вместе с поролоном и булавками!) семейный баловень -- пес Робин.
Не поступив в Академию художеств, я пошла работать: сначала машинисткой в дирекцию областного драмтеатра, затем в детскую библиотеку. Работая в справочно-библиографическом отделе, я зачем-то поступила на заочное отделение института культуры. На третьем курсе надо было писать курсовую по современной русской литературе. Шел 92-й год, широкий читатель знакомился с поэзией Иосифа Бродского. Я тоже не отставала: решила, что моя курсовая будет "по Бродскому". Позвонила в Питер. Сообщив Герасимову о своем намерении, я попросила его "помочь с литературой". Мол, хотела бы подробно разобрать стихотворение "Ты поскачешь во мраке...". Он охотно согласился, сказав, что напишет мне список и свои соображения по поводу стихов Нобелевского лауреата. А написав, передаст с теткой, которая как раз собиралась приехать к нам с бабушкой погостить. Зная, что Герасимов никогда ничего не писал (см. портрет Володи Митрофанова), я не ждала от него обещанных заметок, как-то сама криво плыла по книжным полкам.
Письмо студентке института культуры Герасимов написал. И даже не одно, а два. Это настолько удивило мою тетушку, что она, разволновавшись, заставила меня прочитать ей эти письма вслух.
После института культуры жизнь продолжалась. Меня занесло в журналистику. Я стала "пишущей женщиной". Иногда случались телефонные разговоры с Владимиром Васильевичем. Он справедливо корил меня за то, что в моих заметках "много лишних слов". В 2008 году, помыкавшись на случайных заработках, я ушла из "пишущих женщин" к "читающим библиографам". Герасимов тем временем пережил инсульт, моя тетка от всяких житейских тягот погрузилась в спасительную забывчивость.
В позапрошлом году я побывала в Питере, нашла Герасимовых в каких-то страшных заспальных районах (раньше они жили на Фонтанке). Мы выпили по рюмке. Я под руководством Владимира Васильевича расположила на верхней книжной полке икону, которую им с теткой передал мой отец. Герасимов показал мне глянцевый журнал, опубликовавший интервью с ним. В этом глянцевом (быстром) тексте Владимир Васильевич, отделившись от инсультной яви, -- "легенда Петербурга", "известный пушкинист", друг Лосева и Бродского.
Вынув из шкафа, Герасимов дал подержать тяжелый том какой-то энциклопедии, назвавшей его своим научным консультантом. Заметил, что "смешная у этой энциклопедии обложка". Действительно. На ней золотом выведено имя ее автора -- Александр Александрович Шульц. И далее, скромно, в скобках -- Младший.
Недавно, перебирая свои папки, я наткнулась на те внезапные послания известного пушкиниста к студентке-заочнице. Вот второе письмо (первое -- пойдет за вторым):
"Дорогая Маша,
к сожалению, дела, то-се, не дали мне времени как следует обо всем подумать. Поэтому посылаю тебе лишь несколько разрозненных, конспективных замечаний, а основная работа (фактически, вся работа!) так и остается за тобой.
1) "Ты поскачешь..." Для того, чтобы разобраться в этом стихотворении, его надо поставить в ряд с несколькими другими, датированными тем же годом -- 1962, а именно:
а) "Под вечер он видит, застывши в дверях:
Два всадника скачут в окрестных полях..."
б) "В тот вечер возле нашего огня
Увидели мы черного коня".
в) "От окраины к центру". Последнее вполне автобиографично, сравнительно несложно по образной структуре, конкретно, предметно, наглядно и т. п. Это стихи о молодости, судьбе, о беге жизни, об удивлении этим бегом и т. п. (постарайся найти более точные слова). Словом, это "печка", от которой можно начать свои филологические танцы. Заметь, что поэт то говорит от первого лица ("Я"), то обращается сам к себе во втором ("ты"). В стихотворении (а) "всадники" названы по имени: "покой и тоска".
В стихотворении (б) , про черного коня, если справедливо наблюдение Эткинда, конь -- это смерть. Таким образом, "покой и тоска" -- всадники, которых несет куда-то смерть. В этом надо отдать себе отчет, но это ведь вся жизнь -- это путь к смерти. Все дело в том, впадать ли от этого в уныние или все-таки, понимая это, отдаться бегу жизни. Ну, в общем, во всем этом надо разобраться, и ты покамест подумай об этом, а я, ей-Богу, не завтра, так послезавтра, все это изложу в более или менее связном виде и отправлю тебе почтой (у тебя ведь, кажется, есть еще несколько дней?)
Ну, а в том стихотворении, которое и должно стать предметом разбора, заметь -- "ты" поскачешь..., скачет же "он" и первое лицо относится к самому поэту. И все это вместе -- попытка разглядеть свою судьбу, свое "предназначение" (выражаясь примитивно и косноязычно).
Еще: пока не получила моего послания, займись подсчетом -- сколько раз там повторяются одни и те же обороты ("мимо черных кустов", "вдоль оврагов пустых" и др.), как эти обороты сочетаются, постарайся найти в этом какой-то ритм.
Я посылаю тебе (на время) книжицу американского поэта, которого Иосиф до сих пор очень высоко ценит (мы говорили с ним на эту тему в 1990 году). Посмотри стишок, где я сделал закладку. В другом переводе -- пожалуй, худшем -- это стихотворение было напечатано в той старой антологии, о которой я писал в прошлый раз. На первый взгляд, ничего общего, но какой-то отзвук этого настойчивого стремления в ночи, ради загадочной цели, можно, пожалуй, услышать и в стихах Иосифа.
Вообще, подумай о ночи как любимом времени действия в романтической поэзии.
"Лес был дремучий, и был уже полуночный час;
Было темно, так темно, что хоть выколи глаз..."
Это Жуковский."Рыцарь Роллон" (перевод из Л. Уланда). Вспомни еще "Ворона" Э. По.
Ах, да. К чему я упомянул выше "От окраины к центру"? А ты подставь в этом стихотворении на место пейзажа Охты условный романтический пейзаж "Ты поскачешь...", остальное -- голос поэта, его размышления и аргументы, окажутся очень похожими.
Меня торопят... О "Письмах римскому другу..." я тебе все изложу по почте.
Покамест возьми в библиотеке какую-нибудь хрестоматию по римской литературе и почитай Марциала. Когда-то, в начале 1972 года, я услышал эти стихи от самого Иосифа, восхитился и спросил: "А как это относится к подлиннику?"
Иосиф, ухмыльнувшись. ответил: "Уверяю тебя, один к одному!" Но боюсь, он разыграл и меня, и других читателей. Лично я в русских переводах Марциала ничего похожего не нашел. Подробности -- письмом!
Целую. Володя."

Два письма к студентке-заочнице. Письмо первое

"Дорогая Маша,
боюсь, что существенной пользы от меня будет мало. Видишь ли, Бродский -- поэт весьма сложный и к тому же плодовитый. Я не могу сказать, что читал все им написанное, а из того, что знаю, мне опять-таки не все интересно и понятно в равной мере. Для того, чтобы по-настоящему разобраться в творчестве поэта непростого, нужно читать по стихотворению в день, думая над каждым словом и держа в памяти "темные образы". Рано или поздно, под действием некоего озарения смысл смысл таких "темных мест" проясняется, все становится на свои места, и убеждаешься в том, что затраченные умственные усилия были не напрасны, ибо в этих "трудных" строках открывается какая-то новая (и нужная) истина. (Это, кстати, относится и к другим "трудным" поэтам -- Пастернаку, Мандельштаму, Цветаевой.) Но для такого разбора поэтики Бродского сейчас просто нет времени. Наверное, было бы полезно посидеть и почитать его стихи вместе, но увы... Поэтому посылаю тебе:
1) во-первых, перепечатку вступительных статей из американского издания "Остановка в пустыни". Их автор укрылся от излишнего внимания "литературоведов" с Лубянки под псевдонимом "Н.Н.", но по-моему, это -- А.Г. Найман (автор книги "Рассказы об Ахматовой"). Впрочем. полной уверенности в этом у меня нет <...>
2) книжку Ефима Эткинда, где ты найдешь почти полную стенограмму этого скандального процесса;
3) ну, и наконец, в-третьих, мои "собственные " впечатления, воспоминания и соображения".
P.S. Книжка Эткинда -- чужая. А посему могу предоставить ее в твое распоряжение лишь на некоторое время.
P.P.S. Вижу, что на переписывание статей из "Остановки в пустыне" у меня не остается времени. Поэтому посылаю книгу "в натуральном виде", но тоже лишь на время. Извини.
По той же причине (мало времени до поезда) излагаю весьма сумбурно "пункт третий" своего послания.
Я не помню, в каком году я познакомился с Иосифом. У нас к тому времени уже сложилась своя богемная компания, в которой он поначалу оказался новичком, т.к. был лет на пять моложе нас. Но вероятно, мы показались ему интереснее его сверстников. Нельзя сказать, чтобы его ранние стихи нас сильно поразили. Мне казалось, что он откровенно подражает переводам из новых английских и американских поэтов. (Были тогда две популярные в нашей компании книжки, изданные еще до войны, -- "Антология новой английской поэзии", составленная Б. Томашевским, и "Американские поэты ХХ века", под ред. М. Зенкевича и И. Кашкина. В этих переводах, не всегда удачных, мы находили то, чего не было в пресных хрестоматиях сталинской средней школы, -- свежие образы и острое видение мира. Но нам тогда казалось, что для обновления средств русской поэзии есть источники более подходящие.)
В общем, на первых порах с Иосифом примерно так дело и обстояло. Замечательная поэзия англичан и американцев открылась ему в подлиннике лишь позже.
Но сейчас, оглядываясь назад, я не нахожу ничего порочного в его тогдашних увлечениях. Порочной была скорее наша культурная изоляция от остального мира. Ведь даже наш величайший национальный гений -- А.С. Пушкин всю жизнь отзывался на чужую поэзию, всю жизнь ему сопутствовали: из французов, в молодые годы, Парни, Вольтер и т. п., в зрелые годы, более тонкий и глубокий А. Шенье; из англичан -- Байрон, а потом Шекспир и поэты "Озерной школы", которых, кстати, тот же Байрон считал своими заклятыми врагами. Назовем еще Ариосто (его влияние различимо в "Руслане и Людмиле") и Данте. Так что, повторяю, нет никакого греха в попытках синтеза культур национальной и мировой. И этот синтез Бродскому блестяще удался, и это случилось у него довольно рано. У меня до сих пор к числу любимых относится стихотворение, написанное им в 22 года -- "Ты поскачешь во мраке..." Во-первых, это замечательный опыт на тему "сверхъестественного" ("...потому что не жизнь, а другая какая-то боль приникает к тебе"); во-вторых, все это вместе можно считать единым, синтетическим образом в романтическом стиле:
Но еловая готика русских равнин поглощает ответ,
Из распахнутых окон бьет прекрасный рояль, разливается свет,
Кто-то скачет в холмах, освещенный луной, возле самых небес,
По застывшей траве, мимо черных кустов.
Приближается лес.
Это навеяно, в первую очередь, "Лесным царем" Гете-Жуковского, но "еловая готика", помимо поразительной точности определения, отсылает еще к романтическому изобразительному искусству, а "прекрасный рояль", "неволей иль волей" вызывает в памяти "Лесного царя" Шуберта, а может быть, и баллады Шопена. Вспомни еще эссе Цветаевой о двух "Лесных царях". Так вот -- способность немногими словами вызвать целую толпу ассоциаций -- это примета настоящего высокого искусства...
Ну, Бог с ним. Поговорим о другом. Я хочу обратить твое внимание на ту особенность его поэзии и его личности, которая мне особенно близка. Для меня очень важно, что Иосиф был и остается петербургским поэтом и человеком петербургского воспитания. В одном из своих эссе, написанных по-английски, он замечает вскользь, что в детстве фасады домов этого города рассказали ему о древних египтянах и греках больше, чем страницы учебников. Я аж вздрогнул, когда прочел это. Точь-в-точь такое происходило когда-то и со мной.
"Я заражен нормальным классицизмом", -- пишет он о себе с легкой усмешкой. И заметь, хотя, говоря формально, его поэзия есть скорее модернистский феномен, но и с традицией он связан нерушимой и очень глубокой связью. В отличие от большинства поэтов его поколения, он очень строго относится к строфике. Другие -- тянут бесконечную цепь катренов (четверостиший), пока не выговорятся. У Бродского "архитектура" стихотворения достигает иногда головоломной сложности, изощренности и даже "пышности". В этом отношении он себе поблажек не дает. И не видно ли даже в этом влияния петербургской архитектуры? Более того, для него иногда бывает важным даже расположение строк в печатном тексте. Обрати внимание на стихотворение "Фонтан" ("Остановка", стр. 132). Мне кажется, что такая забота о графическом облике текста выдает в авторе человека, выросшего среди коринфских акантов, чугунных решеток и т.п. Но, правда, таких стихотворений -- и впрямь, несколько формалистических -- у него немного. Заметь еще -- в стихах о разных (довольно многочисленных) городах, где он побывал в последние годы, почти всегда присутствуют какие-либо архитектурные приметы места. Между тем, многие люди, вполне нормальные и отнюдь не лишенные образования, не замечают архитектуры даже где-нибудь в Венеции. Просто для этих людей много важнее другие проявления жизни. Иосиф же даже в маленьких городках Новой Англии (очень уютных и чистых, но похожих друг на друга, как две капли воды) успевает разглядеть ночью, из пролетающего автомобиля, то "белозубую колоннаду суда", то "часы на кирпичной башне". Подобная наблюдательность тоже, на мой взгляд, петербургского происхождения. Примеры можно умножить, но этим займись сама.
Я уж не говорю о петербургских, ностальгических реминисценциях, посещающих его в старинных, с вековыми традициями городах Европы. В Лондоне его внимание прежде всего привлекает "большая река" (понятно, какая другая река вспоминается ему при этом). Стихотворение "Декабрь во Флоренции" написано вскоре после вынужденного отъезда из отечества. "Это -- красивый город... Смерть -- это всегда вторая Флоренция с архитектурой Рая..." А вот последняя строфа:
Есть города. в которые нет возврата.
Солнце бьется в их окна, как в гладкие зеркала. То
есть в них не попадешь ни за какое злато.
Там всегда протекает река под шестью мостами.
Там есть места, где припадал устами
тоже к устам и пером к листам. И
там рябит от аркад, колоннад, от чугунных пугал;
Там толпа говорит, осаждая трамвайный угол,
на языке человека, который убыл.
А открывается это стихотворение эпиграфом из Ахматовой: "Этот уходя не оглянулся..." Речь идет о Данте, изгнанном из той самой Флоренции, где написаны строфы Бродского.
Ну, и так далее... Танюшка тащит меня на вокзал. Завтра поговорим по телефону и подумаем, что делать дальше.
Целую
Володя".
Сейчас почему-то вспомнила, что в последнюю нашу встречу Герасимов показал мне альбом с видами Петербурга 19 века. Так вот Литейный тогда был почти деревней.
На библиотечной карточке -- портрет Владимира Васильевича (1995 г.). Козявка над его головой -- эрдельтерьер Герасимовых. Кличку не помню, помню пел хорошо.

Краденая вещь



Все меняется вокруг. Быстро и незаметно. Наш дом 1954 года рождения. Советский, скромный. От рождения этот дом имел двери деревянные, выкрашенные в цвет младенческого г…на, жизнерадостно-коричневые. Когда в стране наступила эпоха перемен, дом тоже стал меняться. Сначала исчезли те самые деревянные двери, взамен появились железные, обтянутые черным или малиновым кожзаменителем. Затем исчезли деревянные оконные рамы (вместе с ними -- молочные пакеты, приспособленные под кормушки для птиц), их место занял белый пластик. Потом в подъездную дверь вмонтировали домофон, покрасили, наконец, почтовые ящики. Крыша дома теперь похожа на офис какого-нибудь зарубежного представительства: спутниковые тарелки сгруппировались вокруг кирпичной трубы, крепким обликом своим напоминающей о решительности шахматной ладьи. В подъезде дома появились: зеркало, комнатные растения и пластмассовые фигурки щекастых мишек. Советский дом, как мог, украсился. Но забыл о мелких деталях. Еще недавно в подъезде присутствовала одна мелкая вещь -- факт советской биографии. Теперь и ее нет, потому что я, не удержавшись, ее украла. Эта вещь – железное приспособление, своего рода намордник, для охраны электрических хрупких ламп от посягательств хулиганов. Лампочки в советских подъездах били, так как подъездные двери не имели хитрых замков с кодами. Темнота, как известно, друг молодежи. Иногда -- просто выкручивали, чтобы вкрутить где-нибудь в личном пространстве.
Думаю, куда пристроить краденую вещь? В Музей Булгакова отнести?

Что с ними делать?

Летом 2010 года мой отец на свей старой "девятке" возил наше семейство по симбирским деревням, мертвым и не очень. Лучше других себя чувствуют татарские деревни. Там, кажется, весь быт заточен "под коня", точнее, на конину. Добротно, многодетно, серо, но жизнь бьется. Лошади красивые пасутся, бока у них блестящие. Мотоциклетки пылят по дорожным извилинам. Русские же деревни, известное дело, кончаются, а какие-то -- давно уже кончились. Ни доски от иных не осталось. Свидетельствуют о бывшей многолюдности -- "церковные объекты" (революция, товарищи, даром не возвращается). Сегодня, по-купечески добротные, дома Божии -- пристанище птиц мелких, вокзал для неведомых проходимцев. Что с ними делать, с церквями-то с этими, не знает никто. Восстанавливать -- дорого, и прихожане перевелись. Забить окна-двери, законсервировать, тоже -- цены немалой работа. Бесполезная, к тому же. Доски всем нужны, хотя бы на костерок. Разорят консервацию неизвестные лица. Тупик, одним словом, с рядовым наследием получается. Оседают эти церкви в землю, страшны фасадами. А внутрь заходишь, воробьи чирикают, ангелы бледные с облупившихся стен взирают прозрачно. Встретилась нам одна церковь, снаружи -- похожа на нелепую ракету, а внутри -- свобода сводов. Никуда, видимо, от нее не денешься. Прошу тех, кто думает иначе, обратить внимание на реальность. Внимательность -- души сила. Слабый не тот, кто мертвый ("старик, ты -- покойник"), а кто живой так, будто вокруг него -- одна безучастная подсобность. Вот он -- слабый по-настоящему.

Жалко, что только в конце жизни такие слабые вдруг начинают смерти бояться. Пораньше бы им начинать.