February 6th, 2014

Мандарин. Мандельштам. Литературная почва

Пекинец съел дольку мандарина и чихнул. Я подумала: «Сейчас пойдет, воды попьет». Ошиблась. Пекинец ушел под стеллаж с книгами и там рыл лапой пол, рыл до тех пор, пока не разрыл невидимую землю. Печально – вопросительно – хрюкнув, пекинец улегся в нее, в мифическую берлогу, раздраженный твердой квартирной почвой.

Собака спит, а я ем следующий мандарин.

И.В. звонил: сказал, что Чуковский – философ. Я запротестовала. Поругались. Дошло до того, что я, матерное опускаем, чуть ли не Дугин (!!!). Вот те раз.

И.В.:
– А Саша Черный? Он тоже не философ?

Я (стремясь вычеркнуть лишнее из общего текста):
– Всякий поэт – философ. Саша Черный далек от забот о советском детстве, все-таки. А Чуковский, увы, не отдалился, а пробивался. Как мог, но зеркала ему врали, извращали советские оправы. Он сам это знал. И эта трагедия навсегда останется непонятной. Мы, протестуя от чужих биографий, заново их проживаем (не ровняя себя с Чуковским в упорстве, сшибаемся с системой - снова, теперь, опять). Миф – всегда недосказанная трагедия – в полвершка, если в рифме поднят, как у Мандельштама: «Рядом с готикой жил озоруючи и плевал на паучьи права наглый школьник и ангел ворующий, несравненный Виллон Франсуа».

Понесло меня, одним словом, до «пустячков пирамид». Литературная почва, давно замечено, коварная вещь. Она похожа на аммонит, на головоногую (когда-то) загогулину, отлежавшуюся и отложившуюся, как следует, в веках. Форма известна. Повторы, повторы бесконечные, как бы: где голова? нет уже и головы, и ног, само собой, у аммонитов не найдешь. Содержание всякой загогулины требует внимательной и осторожной шлифовки, без шлифовки нет опалового свечения, нет карты веков, только стойкая шероховатость, и все. Да чего там, без шлифовки нет ослабления многоточием, только точки известняка. Ну и чего это я? А еще протестую, отстаиваю…

Завтра еду в РГАЛИ. Ждет меня Исай Григорьевич Лежнев (он-то знает, надеюсь, что я не Дугин). Печаль меня гложет: успеть бы… до всего. Как-то круто едет русская телега, всех растрясла. И только у мандаринов нет дрожи. Остальное – при них: красота кожуры, запах ответный (это я так называю запахи, усмиряющие дурную явь – «слабовольных имуществ клубок»).

Сегодня была у старинной приятельницы. Она потеряла очки. Искали и не нашли. Зато нашли «Эхо Москвы», оно потерялось в старом приемнике, ручка у приемника тугая, а сам приемник – времен того самого танцора диско: здоровый, нелепый и серебристый.

Ужинаем со старинной приятельницей, она говорит:
– Хорошо, селедочка хороша, только ничего не видно. (Приятельница потеряла зрение совсем).

Я спрашиваю:
– Вы с В.С. держите связь?

Старинная приятельница немедленно рапортует:
– Нам не надо часто созваниваться. Мы так, коротко всегда, вне сплетен.

Разговор, стесняясь, тут же переходит все границы. Я слушаю про вороватых гостей и про кошку с белой бородой, которая приникла к окну моей старинной приятельницы и никак не хочет сделаться миражом: все смотрит, смотрит в окно и улыбается отрадно.

– Смотри, – говорит моя старинная приятельница, – какой у нее белый вороток, под мордой. Видишь?

Не вижу:
– Наверное, это фонарь и беседка в детском саду... сложились в кошачий щит.

Старинная приятельница меняет тему:
– Племянник лампу унес. Куда сам подевался, не знаю.

Я нахожу в себе оттенки баллады:
– Племянник вернется. Он лампу унес, чтобы починить. Племянник в отпуске, у него, от общей заземленной интуиции, вышел отпускной.

Приятельница сердится (делает вид):
– Он ничего в лампах не понимает. Это другой понимает, который сын племянника, младший.

Я:
– Отец несет лампу сыну.

Приятельница, высморкавшись, упрекает:
– Им что, больше не о чем говорить?