?

Log in

No account? Create an account
Сыроежковый вождь
m_v_dmitrieva


У деревьев тоже есть своя одинокая красота. В мае, холодным вечером, когда солнце еще только обещает тепло, рвется куда-то душа, куда-то просится она, и страха не знает.

Когда перестаешь думать о прошлом, когда понимаешь: ты просто гуляешь в парке, гуляешь в мае среди одиноких старых деревьев, тогда отступает страх. Липкий, слабоумный, приносящий вместе с бессонницей образы навязчивых идеологических распылений — застывшие рисунки, созданные тыквенным гномом: профиль старухи, борода Мефистофеля, нечеткое лицо удивленного загробным миром вождя мирового пролетариата. Они проступают там, куда ты смотришь. Ты видишь эти бесконечные выпуклые глаза, носы и козлиные бородки на потолке и среди цветочных рулад, заверченных на дешевых бумажных обоях до того же потолка, в паутине лет.

Деревья, как в веселой комедии про любовь, ею украшены и теплу покорны. О чем пишет пишущий? Он всегда говорит о любви. Помните короткое стихотворение Ходасевича с ласковым названием — «Пробочка»?

Пробочка над крепким йодом!

Как ты скоро перетлела!

Так вот и душа незримо

Жжет и разъедает тело.

Все принимает природа, всякие случаются лады и нелады в жизни. Кричит ребенок, чужой и народившийся внезапно, этажом выше. Скамейку, перетлевшую у подъезда, кто-то сломал этой ночью. Старый твой приятель звонит, а ты рад, что можешь сказать, что вчера — весь день проспал. Утром проснулся, надел теплый халат и вышел на балкон. И рассказ сложился про то, как однажды Геннадий Васильевич Измывайлов купил в аптеке волшебную мазь.

Купил и пришел с этой мазью домой. Снял ботинки, куртку и очки. Набрал в электрический чайник воды, заглянул в холодильник, ничего интересного там не обнаружил и, закрыв холодильник, настроился на то, что сейчас он натрет свои шейные позвонки лечебным средством, спасающим от ломоты в затылке. Натрет, выпьет чаю с мятой и будет ругать писателя Петера Эстерхази: недолго, минуты две, но самыми последними словами. Выругав писателя Эстерхази, Геннадий Васильевич вздохнет — картину воскресит обычную: шел он домой, видел у почты кошачье семейство.

Рыжая кошка лежала в траве. Рыжий кот, но с белыми ушами, хулиган молодой и исхудавший, отринутый материнством и детством, изнывал в одиночестве неподалеку. Рыжий котенок, исчезал и появлялся в траве, и снова исчезал. Так полюбил Измывайлов этого котенка, что почти бежал от него. Геннадию Васильевичу нельзя любить. Он еще не старый, но такой опытный, что никого не примет в бесконечность своей одинокой любви. Измывайлов любил тех, кто ушел: живых любил и мертвых. Позавчера он был в церкви, зашел после работы. Женщина, принимавшая у него записку «О здравии», сказала:

— Когда вы ножкой там, внизу, стукнули, я чуть было не спросила: кто там?

Геннадий Васильевич засмеялся, и женщина засмеялась, прижав палец к губам:

— Т-с-с…

В церкви никого не было. Но кто-то все же был.

Измывайлов сказал:

— Это не я ножкой стукнул, это у меня ноутбук, тук-тук.

Втирая мазь в шею, он мечтал о Венеции, он видел себя бродящим среди голубей и туристов, несчастным проходимцем нечутким, стремящимся к невысказанной любви. Два раза он был в Венеции. Его венецианская добыча — «Принесение во храм» Джованни Беллини. Представляя это «рядовое» изображение проникновенной радости и равнодушия (как тонко все распределено в композиции), ставшее для него символом и чувством, он все спотыкался о другую картину, которую он впервые увидел на открытке, подаренной ему женщиной, давно уже случайной.

Умирала в хосписе Сашка Ровенских, сокурсница, подруга молодости. Смешное она составила завещание. Геннадию Васильевичу перепала от Сашкиных распределений открытка с надписью на обороте: «Генка, ты на них не смотри». На открытке, врученной ему на поминках мужем Ровенских, растерянным от алкоголя и от собственной роли, составленной в репликах вечной доброты женской, уникальной, Сашке свойственной, Измывайлов увидел опьянение Ноя. Он тогда подумал не о Сашке, он подумал, что Беллини — гений. Спрятав открытку, изображением внутрь, под стекло, Измывайлов поставил ее на полку среди фотографий жены, сына, матери и отца.

Так и жил. Натерся в холодном мае волшебной мазью. Ожидал инспекции комедийной, хотел шутить над собой. Начал даже петь о гибкой спине какой-то женщины, предположим, актрисы, сидящей, может быть, рядом. И замеченной только им и еще Ренуаром. Рукой до нее подать.

Но как-то странно действовала волшебная мазь. Вдруг появился в темной комнате некий маленький человек, рыжий и некрасивый. Геннадий Васильевич не хотел никого посвящать в свой волшебный мир. Теплый халат, подаренный матерью, как шерсть волка, грел его дикой смесью весны материнской и собственной осени детской, так плакать хотелось. Все выговорить матери — маме, чтобы задержать этот мир на пороге нежной зимы, которая наступит уже без него.

Вот сейчас придет мама, отец покажется ему молодым, они молодые. Еще не экономя каждый час, не сверяя короткое время с вселенским весельем, они так много могут ему рассказать: про то, как удержали дикий писк ласточек в такой долгой самоотверженности. Путь к жизни.

Нет, мама не пришла. Отец показался в какой-то странной роли. Он смотрел на Измывайлова робко:

— Ген, ты рассказывай. О себе. Почему я устал? Почему… ты вместо меня, сынок, я не предатель, не грусти…

Остался Геннадий Васильевич наедине с рыжим маленьким человеком. Тот представился, слегка сутулясь:

— Не узнали? Вождь мирового пролетариата… пришел, чтобы убедиться… мне тоже, может быть, любви хотелось, так ведь я, вы-то знаете, атеист…

Геннадий Васильевич, разведя руками, вежливо улыбнулся:

— С вами говорить не смогу, ползете вы, по гостиницам да по шалашам, диалектику презирая. Как это так? Ваши последователи родину, вроде, любят. О трудовом человеке заботятся, о наивном рабочем люде, в себе самом неискушенном. А умалишенных в отечестве — тьма, и все прирастает эта масса: все верят, что война идет…

Вождь мирового пролетариата повеселел:

— Вы что же, в войну не верите?

Измывайлов отмахнулся:

— Вы еще про верхи да про низы расскажите. Говорят, вы были не дурак, что же у вас родина от государства так отпала? Интересы не там залегают?

Вождь мирового пролетариата, прищурившись фирменно, запел:

— Капиталец-капитал, там осел и здесь отдал. Мы ходили от мировой революции, детка, в просторы вечного существа.

— Ну да, не вышло. Капиталец важнее, китаец покоя не дает. О японце молчу, молчу, — сказал Измывайлов.

Вождь мирового пролетариата с восхищением, почти детским, засмотрелся на тыкву. Она лежала на комоде еще с января. Вождь тихо признался ей:

— Дорогая, что я могу? Разве обнять тебя, тыковку мою.

— Бесполезно любить тыкву. Вы человека полюбите, хотя бы на том свете, одинарный вы человек, — сказал Измывайлов.

— Да, конечно, одинарный. Я таков и на том свете, а вы на этом пока, да только жмуриком прикинулись из хитрости: ваша личная определенность есть лишь сама всеобщность. Тотальность! Дух абстрактного, батенька, имеет форму непосредственности. Слыхали? Где же форма безразличности к всеобщности, сукин ты дядя?! Надоели трансформации фантастические, до икоты. Меня всё к вам посылают, извели идею, извините, до хера с морковкой. Водочки бы и на боковую. Гегель нашутил, последователи все пишут, все стараются мужское от женского оторвать…

Измывайлов поддакнул:

— Гегельянцы-засранцы.

Вождь мирового пролетариата, послав тыкве воздушный поцелуй, кивнул:

— Абсолютные эти идеалисты, поверьте, они изуверы, трусы и поганцы. Смешная какая тыква у вас — нетленная, кого хочешь до предвосхищения понятия доведет. Молчит тыковка, душою не кичится: плод от плода! А эти? Искушай, говорят, раз ты вождь мирового пролетариата. Полезай, гриб сыроежковый, в кузов. Делай, зараза, революцию. Смешно? Скалитесь, товарищ Измывайлов, а не смешно. Одно и то же в этой умственной жизни. Взяли, черти, почетного пролетария в загробный оборот, таскают по заседаниям. По заданиям рассылают, а я, может, и не верю в тотальность. Веры нет, а дух заплутал в невежественных образах весны. Дикий писк ласточек во всех биографиях ненадежно распределился. Вот так.

Геннадий Васильевич согласился с гостем. Однако, проваливаясь в сон глубокий, тыкву свою он в обиду не дал:

— Нормальная тыква у меня, это ты исчезни.

— Мировой у тебя папаша, — засмеялся сыроежковый вождь.

Измывайлов, дернув во сне ногой, пригрозил вождю мирового пролетариата короткой «Пробочкой»:

— «Пробочку» прочитаю… ни дна тебе, стервец, ни покрышки.

— Не надо стихами кидаться, исчезаю сам. Довожу до рассудка вышнего товарища: объект все еще прикидывается, мимикрирует, жаба, как последний сукин сын! Мнимости ваши, тьфу три раза на вашу тыковку буржуазную, я всеохватно презираю. Так и доложу, не сердитесь. Долой тотальность духа непосредственного! Война дворцам! Так и знайте, батенька, я вас в этом мае более не удерживаю, но скорблю, — сказал вождь мирового пролетариата и, прихватив волшебную мазь, растворился в темноте.