?

Log in

No account? Create an account
Previous Entry Share Next Entry
Злодей
m_v_dmitrieva
Злодей

Никитин звал ее тихо:
– Отзовись…
Она отозвалась, но не сразу, а спустя какое-то время, которое Никитин, презиравший всякий счет, не хотел конвертировать даже в потусторонние сумерки. Никитин вспомнил кривоватый циферблат детских петербургских часов. Желтый, чуть изогнутый, циферблат он однажды увидел в сувенирной лавке на Литейном. Вместо стрелок – усы кота. Точной меры такие часы не обещали… все приблизительно: измышления на фоне беды, шорохи в кустах водяной сирени.

Кот-часовой удивлялся своим усам и был самым глупым зверем во всей, известной Никитину, картине мира. Картина то съеживалась, то расплывалась: «Зубцы дальних гор подернулись легкой дымкой…» Никитин любил стихи японского поэта Сайгё.

Он снова, спустя пять лет, очутился в сувенирной лавке на Литейном… В Петербург он бежал от московской весенней реальности. В ней группировалось, превращаясь в невыносимые знаки, что-то темное. Например, появлялся – всегда внезапно – сосед из третьей квартиры. Знакомый с детства сосед был теперь с новым лицом, изувеченным трудной болезнью сердца. Болезнь смяла лицо, заставила рот шепелявить. Здороваясь с Никитиным, сосед смотрел пристально и улыбался робко – выживший на пределе смерти. Одновременно с этим, изменившимся, соседом, был в этой весне и другой, прежний, сосед: подтянутый и веселый, выходящий из подъезда с ключами от синей машины, за ним шла женщина в белой футболке – жена.

В нынешней весне Никитин видел то одного соседа, то другого, понимая, что между этими людьми нет и не было никакой причинно-следственной связи. Он видел обоих… и часто: то веселого с ключами от машины, то этого, нового, с перекошенным лицом. Их не было только в прошлом… в сувенирной лавке на Литейном. Что-то нужное, казалось, начиналось именно там. Иной сюжет, придуманный и настоящий, осторожно возникал, говоря Никитину: туда, туда, вернись… не забывай. И он вернулся в Петербург.

Никитин снова, как и несколько лет назад, побывал в сувенирной лавке. Желтый циферблат, кот-часовой… ждали его на своем месте. Здесь – все по-прежнему, в душе у Никитина – смущение и замешательство. «В чем я замешан? И замешан ли?» – думал он, выходя из сувенирной лавки.

Замешательство не покидало его до тех пор, пока он не очутился в книжном магазине, похожем на шахматную доску: пространства мало, полет – невыразим телесно. «Эротика в живописи», – прочитал Никитин вслух. Так назывался квадратный том, на двести восьмой странице которого, стараниями неизвестного Никитину художника, были изображены две нагие женщины, отдыхающие на сеновале. Одна из них, лежащая на спине, с раскинутыми руками, была темнокожей.
– Наивное, между прочим, искусство, – сказал Никитин женщине, сидевшей за кассой.
Та не удивилась, но сосредоточилась. Сказала – хотела высокомерно, получилась глупая скороговорка:
– Это не совсем об этом.
– Как пчелки на мед, – шепнул, снимая с тонкого носа черные очки, седовласый и коротконогий человек: то ли дедушка, то ли мальчик.
Никитин, не замечая седовласого мальчика (его-то каким ветром сюда занесло?), сказал женщине, сидевшей за кассой:
– Вечер сегодня теплый… и сирень тут у вас, и солнце.
Женщина, не замечая Никитина, обратилась к седовласому и коротконогому мальчику – в голосе ее обозначилась миролюбивая интонация многодетной матери, изнуренной собственным жизненным опытом.
– Тихон Сергеевич, что же вы свою новую книгу нам не несете? Приносите, Каряев свою уже принес, вчера выставили, восьмой стеллаж, да, за вами, секция «Б», – говорила она.
Тихон Сергеевич шептал:
– Каряев, все пишет Каряев… секция «Б»… занесу как-нибудь… надо бы…
Никитин вышел из книжного магазина. Вслед ему треснул легким смехом дверной колокольчик, подчеркнув его невольный – в Москве, видно, нажитый – статус профана. Непосвященный, вне храма блуждающий некто…

В Петербург он приехал в командировку. На четыре дня. Снял квартиру, чтобы город, не презирая его, с ним сроднился. В квартире – ничего лишнего.

Однако все в снятой Никитиным квартире было лишним: окна во двор и на служебные помещения Московского вокзала, керамические лягушки в ванной и бледно-голубой кафель, и, выжимкой хмурой ночи, ржавая вода рано утром. Ржавую воду он приветствовал загадочным:
– Вот так-то…
Весь день проведя в архивах и библиотеках, вечером он бродил по квартире, все ее комнаты были открыты для узнавания впрок: две проходных, одна узкая и отдельная… одна – закрыта на замок. Он представлял, что здесь, в этой квартире, когда-то умер старик, одинокий завсегдатай пивных и любитель скумбрии горячего копчения, приживший недвижимость для своих потомков, оказавшихся теперь за границей. На стенах проходных комнат – акварельные натюрморты, букет маков в тяжелой раме и девушка, играющая на саксофоне. К белому шкафу прижалась, как всегда неловкая, гладильная доска. Никитин искал в чужом пространстве намеки на свою судьбу – почти незаметные, заметных он не мог себе позволить. Намеков он не нашел: ночью было холодно и даже страшно. Ныло сердце… и мерзли ноги.

Второй день в Петербурге: солнце заливает город. В архиве Никитин встретил знакомого, литератора Раневского. Вышли покурить на высокое архивное крыльцо. Разговор не шел. Никитин старался не смотреть на Раневского. Ему не нравилось, что Раневский как-то слишком въедливо улыбался. Никитин, только чтобы что-то сказать, сказал:
– Квартиру снял. Холодно. И вода – ржавая. Мне вчера приснилась летучая мышь.
– Эхолокация – удобная вещь, – хмыкнул Раневский, – возможно, кто-то ищет тебя в пространстве высоких сигналов.
– Прямая метафора, – заметил Никитин.
– Кривых не держим, – ответил Раневский и посмотрел на часы:
– Пойду, у меня еще четыре дела не смотрены, а я вечером – в Москву.
– Еще одну выкурю, – сказал, стесняясь работоспособности Раневского, Никитин.
– Рекомендую на ночь стопку водки, – уходя, откликнулся Раневский.
Никитин подумал: почему ему встретился именно Раневский? В литературных кругах – за исключительное чинопочитание и за вечную готовность к выгодному самопожертвованию – Раневского называли профурсеткой. Никитин сторонился таких, якобы точных, раз и навсегда данных определений. Ему даже нравился Раневский: неизменно целеустремлен, собран и практично равнодушен к окружающим. Никаких отклонений от курса, всегда – только дело.
Вечером, закончив работу в архиве, Никитин гулял по городу, любуясь цветущей сиренью и девушками на самокатах. Его окликнули, женщина в черном платье:
– Никитин, обернитесь, вы почти прошли мимо меня.
Пригляделся. Узнал, но не сразу. Евгения Анатольевна, Женя из Выборга. Бывшая жена его давнего приятеля. И она здесь.
– Не узнал, – сказал Никитин и пожал протянутую ему руку.
Плохо, что нельзя зажмуриться, а так хочется, чтобы не видеть этой новой для него Жени (когда-то, в их общей молодости, они были на «ты»), только слышать ее голос. Евгения Анатольевна спросила:
– Не хотели меня узнавать, да?
Никитин растерянно улыбнулся, развел руками: да, он не хотел ее узнавать. И зачем эта неуместная честность. Евгения Анатольевна не то чтобы постарела, но как-то обмякла вся: из подтянутой женщины она превратилась в воспоминание о самой себе. Черное платье, надетое для того, чтобы сузить располневшую фигуру, как ни странно, было ей к лицу. Шло к ее темным глазам. И гранатовые серьги запутались в волосах, и сама Евгения Анатольевна, видимо, запуталась.

Пошли в кафе. Предложил Никитин. Чтобы избежать разговора о прошлом, он принялся рассказывать про нынешнего себя, быстро, сбиваясь с одной темы на другую, чувствуя, что говорит уже десять минут, для него – многовато, запасы человеколюбия были почти исчерпаны. Он был уверен, Женя захочет рассказать ему о том, что он уже слышал, и не раз, от своего давнего приятеля – захочет поговорить о причине развода. Чего говорить? Причина была обозначена, надвигалась... Приятель, у них с Евгенией Анатольевной не было детей, ушел к Вере, нынешней своей жене, она родила ему сына. Женя, покинув квартиру бывшего мужа, уехала из Москвы – к матери в Выборг. Жизнь у бывшего мужа потекла по-новому, счастливому и банальному, сценарию: новая жизнь.

– У меня сегодня – день встреч, – говорил Никитин: – В архиве встретил Раневского, помните его? Да, такой, круглый весь, невозмутимый и лишенный пороков, свойственных многим нашим знакомым. Мне, например. Говорить не о чем. Но пришлось…
– О чем же вы говорили? – вежливо помогая Никитину держать монолог, спросила Евгения Анатольевна.
– Я сказал ему, что видел во сне летучую мышь. Не надо было говорить. Он из этого сделает вывод, уже сделал, что я неврастеник. Вот, скажет, Никитин, им интересуются рукокрылые, значит, он сам – рукокрылый: слышит носом, видит ушами, способен к активному полету, во время которого поет, это уж точно, скабрезные песни, матерится на самом тонком в мире языке. Подумает и доложит. Куда следует. Начнутся неприятности…
Никитин шутил и не шутил одновременно.
Евгения Анатольевна утешила:
– Не волнуетесь. Раневский так занят собой, что вы для него не существуете.
Никитин сделал вид, что принял утешение (на самом деле ему было неприятно ее замечание, она как будто имела право вот так, ни с того ни с сего, выступать в роли тихой гавани, готовой укрыть от непогоды его потрепанные корабли).
– Да и пусть. Вы правы… – сказал он, – только почему он меня не замечает, а я его – замечаю, даже боюсь?
– Потому что вы думаете, что Раневский и летучая мышь как-то связаны между собой. А связи никакой нет, то есть она есть, но случайна. Посмотрите на небо, видите облако?

Никитин посмотрел. Увидел облако и растерялся: из облачных серых материй получились два крыла и, между ними, блаженная морда с издевательски острыми ушами. Евгения Анатольевна смотрела на руки Никитина, замершие с двух сторон белой чашки. Он спросил:
– Зачем, как вы думаете, она повторяется?
Евгения Анатольевна пообещала:
– Я вас сейчас рассмешу.
– Сомневаюсь.
– Вот увидите. Я задам вам вопрос, а вы ответите на него. Только честно.
– Не тяните, -- попросил Никитин.
– Если бы я была моложе, вы пригласили бы меня к себе?
– Сейчас?
– Сейчас.
– Нет.
Евгения Анатольевна заметила:
– Как вы неприлично испугались. Не бойтесь. Я спросила, чтобы понять, могла бы я сейчас изменить своему бывшему мужу.
Никитин сделал удивленное лицо -- попытался рассмеяться. Женя засмеялась. И он, почти одновременно с ней, засмеялся тоже. Ему стало легче. Даже захотелось пригласить ее к себе. Чтобы в его съемном жилище они оказались вдвоем. Будет неловко или не будет? Нет, не будет, что-то другое будет. Что-то новое, слишком хрупкое… надо оберегать себя и ее. Хватит ли сил? Он вспомнил про кота-часового, про желтый циферблат в сувенирной лавке и про Раневского, зачем же он все-таки нужен здесь, в этом сюжете? И почему Евгения Анатольевна его окликнула? Ведь ей должно быть неприятно видеть его, равнодушного к ее прошлой жизни. Он спросил:
– Мама ваша как?
– Умерла в прошлом году, – ответила Евгения Анатольевна и замолчала, глядя на угаданную в облаках летучую мышь.
– Крылья у нее большие, – сказала Женя. – Если без крыльев, то на собаку похожа. Смотрите, вон там, правее, и хвост обозначился. Это не мышь – это теперь собака…
– Проводите меня до моего временного жилища, мне так будет лучше, когда я с вами, – быстро сказал Никитин.
– Обернитесь, – попросила его Евгения Анатольевна. Никитин обернулся и увидел Раневского. На этот раз, как будто чем-то встревоженного.
– Ты со мной расстаться не можешь? Или это я уже сплю? – спросил Раневского Никитин.
– Петербург – город честный: не завернешь ни туда, ни сюда, – ответил Раневский и поздоровался с Женей.
Евгения Анатольевна кивнула в ответ. Сказала:
– Я вас помню, вы за мной одно время так, ненастойчиво, ухаживали… когда я в редакции работала. Вы тогда писали короткие рассказы. Мне один понравился, помню до сих пор.
Раневский, не дождавшись от Никитина приглашения, разместился за столом, открыл принесенное официантом меню. Не отрываясь от меню, он спросил:
– Какой помните?
– Помню тот, который назывался «Злодей». Там главный герой – разжигатель страстей человеческих.
– Плохой рассказ. Зря вы его помните, – заметил Раневский.

Ему принесли кофе и маковый рулет. Никитин смотрел, не отрываясь, как Раневский ребром чайной ложки разрушает маковый рулет. Смотрел и думал: надо бы сказать этому злодею, что он здесь лишний. Но Раневский его опередил. Положив ложку на опустевшее блюдце (ничего, даже крошек и маковых зерен, не осталось от рулета), он произнес, не глядя на Евгению Анатольевну, но к ней обращаясь:
– Есть два билета в театр, на завтра. А на сегодня – у меня лично – ничего нет. Никаких предложений. Но я вас приглашаю на завтра, пойдете?
– Завтра не могу. Занята, но спасибо, – ответила Евгения Анатольевна и как-то беспомощно дернула плечом.
– Не хочешь увидеть премьеру моей новой пьесы? – спросил Раневский Никитина.
– Понимаешь, я бы с радостью, но тут… мне надо… у меня уже планы…
– У тебя? – спросил Раневский.
– Да.
– Так отмени, – посоветовал Раневский.

Опять – эта каверзная, слишком въедливая улыбка. Как будто он здесь нарочно, чтобы помешать. Но чему? И что за новое выражение проступило на лице у Раневского? Никитин никак не мог его разгадать: то ли он злится, то ли он, как сосед из третьей квартиры, превращается, здесь и сейчас, в другого Раневского. Номер два. Второй Раневский начинает борьбу за Раневского первого, он помогает ему найти персонажей для новой пьесы. Он вербует обмякшие души.
– Извини, – сказал Никитин и почувствовал, что Евгения Анатольевна чем-то недовольна. Он даже на нее не смотрел, просто понял: недовольна. Но чем?
Тут он вспомнил недавний разговор на высоком архивном крыльце. Вспомнил и почти крикнул Раневскому:
– Ты же хотел уехать? Говорил, четыре дела досмотрю и вечером – в Москву…
Раневский его перебил. Тоном опытного заклинателя, внезапно ужаленного прыткой змеей, он произнес:
– Вошь. Блоха. Мелочь.
Потом он встал, почти вскочил, из-за стола и, не простившись, примкнул к слабому людскому потоку.
Женя, Евгения Анатольевна, глядя на кресло, в котором только что сидел Раневский, повторила его заклинание:
– Вошь. Блоха. Мелочь.
И добавила:
– Забытая, как оказалось, впрок.
Никитин спросил:
– Это он о ком? О себе или о нас?
Евгения Анатольевна собралась уходить.
– Не обижайтесь, – сказала она Никитину и протянула ему руку.
Никитин пожал, ничего не чувствуя, только усталость. Евгения Анатольевна уходила... Ему показалось, что она немного прихрамывает, туфли, наверное, жмут – отекли ноги.

Он шел по опустевшему городу, стыдясь своих недавних мечтаний об утре вдвоем – с поблекшей женщиной, и думал: «Надо было пойти с Раневским в театр. Почему я ему отказал? Теперь уже поздно, не переиграешь…»