?

Log in

No account? Create an account
Previous Entry Share Next Entry
Потерянный Морозов
m_v_dmitrieva
Потерянный Морозов

В тесном кругу отмечает свой день рождения художник Миша Морозов. Исполнилось Мише пятьдесят пять. В просторной квартире, служившей Морозову мастерской, собрались его друзья-художники: Авдеев, Кримасов и Лавренский.
Авдеев преуспевает, пишет картины на заказ. Время, кажется, над ним не властно: ровный цвет лица, глаза блестят, часы – маркированной, волчьей закалки, свитер – чистый и даже модный, крупной вязки, длинный, с асимметричными карманами.
Кримасов тоже почти не изменился: как всегда – язвителен и мрачен… ничего не ждет, всего опасается. Кримасов не изменился, разве похудел, и то, наверное, из вредности, денег у него достаточно, но он все копит, откладывает, остерегаясь внезапной зависимости от других, Бог с ним.
Лавренский – вот он изменился. Раньше был шутник, веселил друзей и женщин, нынче затих.

Морозов, доставая из темного буфета бутылку виски, обращаясь к Лавренскому, похвастался:
– Для встречи сберег.
Тот как-то съежился весь, глаза отвел:
– Я тоже принес…
И достал из сумки бутылку.
Авдеев, разглядывая книги на полках, спросил Морозова:
– Жена где? Еще есть?
Миша сказал:
– Сейчас придет.
– У-у-у… – отреагировал Кримасов, – тяжко…
Морозов достал раскладной новый нож, купил недавно. Протянул Кримасову:
– Посмотри, какая вещь. Хорошая вещь? Не жмись, скажи, что хорошая…
– Да ну тебя, – с интересом разглядывая нож, сказал Кримасов.
– Кримасыч, что-то давно мы с тобой на рыбалку не ездили… – заметил, легко толкнув Кримасова кулаком в спину, Морозов.

Авдеев открыл папку, зашевелились наброски к ненаписанной еще картине. Морозов спросил:
– Ну как? Уверенности все еще нет?
Авдеев улыбнулся:
– Деревья идут по кривой… это у тебя всегда так, по кривой. А вот старики у пивной – ничего. Старики у тебя – это что-то новенькое. Лавренский, иди сюда, посмотри.
Лавренский встал тяжело, подошел нехотя…
В дверь позвонили. Морозов сообщил:
– Жена…
– Жена пришла, – сказал, передавая Лавренскому папку с набросками, Авдеев.

В комнате появилась, утверждаясь в ее праздничной незавершенности, маленькая белокурая женщина с желтым платочком на шее – Аля Морозова. Миша Морозов в комнате не появился, он на кухне, стуча костяшками пальцев по подоконнику, с кем-то говорил по телефону.
Белокурая Аля, улыбаясь всем и никому, сказала:
– Миша меня пригласил. Благодаря вам. Я ведь здесь почти не бываю. Последний раз была года два назад…
Лавренский, отложив папку с рисунками, посмотрел на Авдеева. Кримасов спросил Алю:
– Разрешите открыть бутылки?
Аля кивнула:
– Сегодня можно. Только фон нужен. Нужен фон.
Авдеев ударил себя ладонью по лбу:
– Ну конечно. Музыка…
Вошел, неся тарелку с пирожками, Морозов.
Аля протянула руки.
– Я сам, – определяя тарелку на середину стола, сказал Миша.

Авдеев шустро перебирал диски:
– Миш, как верно заметила твоя Алевтина, нужен фон. Фона не достает. Спрашиваю тебя, как виновника этого торжества, что будем слушать?
Морозов, приглашая – жестом открытой двери – жену к столу, ответил:
– Что найдешь…
Лавренский, притулившийся у тарелки с солеными огурцами и капустой, робко что-то жевал. Кримасов, разглядывая старинную вилку, предложил:
– Заводи Чайковского, «Снегурочку» давай. Есть?
Авдеев обрадовался:
– А вот она. Ставлю.
Надломив тишину, музыка заговорила. И, не приближаясь к людям, тут же ушла далеко.
Аля казалась довольной. Память вернула ей нужные строчки, позволила ей говорить. Она медленно произнесла:
– В урочный час обычной чередою
Являюсь я на землю берендеев,
Нерадостно и холодно встречает
Весну свою угрюмая страна.
Миша Морозов, задрав, как голодный желторотый птенец, подбородок, выдохнул:
– Я, братцы, недавно бочку купил.
– Зачем тебе бочка? – спросил Кримасов.
Лавренский присоединился к вопросу:
– Зачем бочка тебе…
Кримасов продолжил:
– Зачем бочка тебе, это раз. И отчего бы нам не выпить? Это, кажется, два…
Морозов кивнул:
– Давайте. За встречу.
– Почему за встречу? – возмутился Авдеев: – Я хочу сказать тост. Короткий. Миша, ты еще многое успеешь, дорогой. Желаю тебе успеть, но не спешить при этом. Вот как-то так исхитриться. С днем рождения тебя…
Лавренский встал, протянул к середине стола рюмку:
– За юбиляра надо пить стоя.
– Второй тост будет за жену, – усмехнулся, вставая, Кримасов.

Авдеев надломил пирожок. Быстро изучив его содержимое, заметил:
– С яйцами этот. Я с грибами люблю.
И взял второй.
Алина рука двинулась, поплыла к Морозову – пугая незнакомым ему янтарным браслетом. Вот сейчас она положит ему ладонь на затылок, коснется его. И превратится Морозов в мужа Али Морозовой, матери его дочерей, сжавшейся (упруго, как змея) от злой тревоги, от того, что она – во всей своей желтоватой изысканности – больше не имеет над ним власти.

– Никакой власти надо мной ты не имеешь, – сказал будто сам себе Миша.
Аля посмотрела на Авдеева. Тот, принимая взгляд Али, сокрушенно потупился, а потом посмотрел на Морозова – прямо, без снисхождения: так, бывает, врачи смотрят на больных саморазрушением пациентов. Найдя в глазах Авдеева поддержку, Аля ответила примирительно:
– Ты художник. Никто над тобой не властен.
– Пока ты пишешь старичков у пивной, пока деревья разрывают кривое твое пространство, никто, конечно, не властен над тобой. А в обычном состоянии, например, сейчас, среди близких тебе людей, ты, свинья такая, живи для всех нас: не в будущем живи, в настоящем, – потребовал, играя веселыми нотами, Авдеев и спросил Лавренского:
– Пейзажист, тебе водки или водки и водки?

– Пейзажист… надо же, как Авдеев заговорил, – хмыкнул Кримасов. Он протянул Авдееву рюмку:
– Он, значит, пейзажист. А ты кто? Троцкист, что ли?
Лавренский, смущенный защитой Кримасова, приободрился:
– Он – не троцкист, он даже не уклонист, пять детей от разных женщин – и все пятеро – его продолжение. Размножился ты, Авдеев…
– И это, заметь, не предел, – закончив разливать водку, сказал Авдеев. И повторил:
– Не предел. Детей, от меня зачатых, я обеспечить могу. Всех. Если женщина хочет детей, то пусть они будут. Кому они мешают? Главное, растут! Двое, Санек и Данила, художественную школу окончили. Варька – балерина. Красавица… мужики проходу не дают. Ей спешить некуда… красавицы не спешат… Коля и Толя, эти еще до школы не доросли. У Кольки, думаю, будущее в науке, а там… кем бы ни был, пусть только мужиком растет, не соплей…

Пока Авдеев говорил, Аля слушала его и не слышала. Муж ее встал из-за стола и вышел из комнаты. Куда-то делся Морозов.
– Пей, Алевтина, не стесняйся, сегодня можно, – говорил Кримасов.
Он уже сидел, не выпуская из рук тонкую рюмку, на Мишином месте.
Глядя на желтый Алин платок, Кримасов рассуждал профессионально:
– Этот поясок вам не идет, у вас под ним шея исчезает. Разве так можно? Снимите платок…
– Мишка, ты где? – позвал Морозова Авдеев.
– Ушел твой Мишка, решил свежим воздухом подышать, расслабься, подышит и придет, в первый раз что ли мы Морозова теряем, – сказал Кримасов.
Лавренский, прижимая к ноге бутылку, вытянулся столбиком и, мягко высвобождаясь из опутавшего комнату напряжения, сообщил:
– Пойду и я на улицу, потороплю Мишку, пусть возвращается, он мясо фирменное обещал: по-фински, говорит, запеку.

Глядя в арку, во мраке которой копошился, вытягивая шапку из рукава куртки, Лавренский, Авдеев прошептал:
– Талантливый был, я ему завидовал, а вот – ничего не осталось, спутался с какой-то нелепой вдовицей из Подлипок, на этой почве.
Авдеев щелкнул себя по шее. Предложил:
– Ну что, на троих?
– На троих, – согласился Кримасов.
– Музыку, наверное, можно выключить, – сказала Аля.

Авдеев подошел к проигрывателю. Музыка кончилась. В тишине ему стало неловко: зачем он хвастался своими детьми? Почему Мишка Морозов купил бочку? И где же искусство? Новые картины Морозова, где они? Ради них пришел, а мог бы не тратить время на эти бредовые посиделки.
– Ты чего там замыслил? Авдеев, стоя спят лошади, еще часовые… не покидай нас здесь… наливай, там еще мясо, по-фински, на кухне, ждет нас, – говорил, зевая, Кримасов.
Авдеев, наполняя рюмки, смотрел на Алю (включил боковое): как она улыбается удушливо, с каким угрожающим подтекстом у нее улыбка, мол, тише едешь – дальше будешь, широко шагаешь – штаны порвешь. Да… дела… сколько раз я видел ее: три? Да, три раза: на свадьбе, когда Морозов на ней женился, потом на моей свадьбе, когда я женился на Соне своей умалишенной, но любил ее, такую. Увяз. Думал, на время, получилось надолго, навсегда. И вот сегодня – третий раз. Надо же…

– Надо же, Алевтина, мы с вами всю жизнь одного человека знаем, вы, как жена, как мать его детей, я, как друг, и при этом мы с вами почти не знакомы. Умеете вы, значит, прятаться, – заметил Авдеев.
Аля сказала:
– Умею. У меня роль такая, незаметная. Жена Морозова. Массовку заказывали – мой выход. Женщина с биноклем, видите ее? Внимательнее смотрите, вот лицо у нее косметикой испорчено, это я.
Кримасов захохотал:
– Крупным кадром покажите лицо этой женщины. Она заслуживает уважения, как минимум. Выпьем за ее терпение. Я вас тоже почти не знаю, но уважаю за сопровождение жизни нашего товарища, человека небесталанного, но одержимого собственным пространством. Не может он долго находиться среди людей… не умеет…
– Все мужчины таскаются и тоскуют, – сказала, теряясь в собственной грубости, Аля.
– Не теряйте достоинства, вы – песочная и нежная, желтоватая пристань. Не будем о мужчинах, это скучная тема, ибо если я, предположим, берендей из племени берендеев, то вы, тоже, так сказать, имеете некоторое право называться… берендейкой… я – берендей, вы – берендейка. По рукам? – спросил Кримасов.
– По рукам… – согласилась Аля.
Она жалела, что пришла. Без нее живет Миша Морозов, он давно живет в своей бочке. Терпеть эту медленную жизнь лучше не вместе, а по отдельности. Вытерпевать, лелея свое прошлое, потихоньку, не теряя статуса… до конца. Что же, разве хорошо, если он начнет жизнь другую? Ей будет совсем плохо без него. Ширма, нож, бочка…

Лавренский не вызвал лифт, он решил спуститься с восьмого на первый этаж так, на своих двоих. Он остановился один раз, приложился к бутылке, и снова пошел, шурша и вздыхая. На втором этаже он увидел Мишу Морозова и возликовал:
– Мишка, ты зачем опять убежал?
– Заходи, – сказал Морозов и открыл дверь.
– Это у тебя что, еще один аэродром? Ничего себе, ну ты даешь. А почему в том же доме? Надо было распределиться по адресам. Твоя Алевтина все под контролем держит, ты не расслабляйся. Неосторожно ты…
Морозов его перебил:
– Да заходи же быстрее…
Лавренский, ввалившись в квартиру, дышал тяжело:
– Быстрее я не могу.

Свет горел в коридоре. Миша Морозов помог Лавренскому снять куртку. У того почти не двигалась левая рука, в правой он держал бутылку. Лавренский повторял растерянно:
– Ну ты даешь…
– Даю, даю… – откликался Морозов: – Ты бутылку мне отдай, мы ее сейчас с тобой на стол поставим. Я тебе огурцов своих наловлю…
– Наловишь? – спросил Лавренский.
В глазах его показался страх – страх за душевное здоровье друга.
– Наловлю, в бочке. У меня бочка, купил недавно. В бочке – огурцы, соленые. Много огурцов, а бочка – еще больше. Красивая… а пахнет… сосной пахнет.
– Миша… – жалобно сказал Лавренский: – Я ничего не понимаю, какой-то бред, ты что, сошел с ума, ну зачем…
– Иди за мной, не бойся, – велел Морозов Лавренскому.

В комнате Лавренский увидел шесть картин. Шесть новых картин Морозова, повернутых к стене. У окна стоял хлипкий пластмассовый столик, и два, таких же хлипких, стула.
– Я не упаду? – спросил, осторожно опускаясь на стул, Лавренский.
Морозов засмеялся:
– Ты пугливый стал. Всего боишься. После операции. А в больнице – молодцом держался. Рука твоя заживет, это ничего.
-- Я держался ради Тамарки. Разве она поняла? Она не поняла. Ругает меня… говорит, что я охвостень полоумный, что крови ее хочу… и плачет, плачет все время. Виноват, да, но не могу… не могу больше. Картины мои продала…
– Ты и теперь – держись… ради Тамары. Ради кого же еще держаться?
Морозов снова исчез.

– Опять он пропал, да что же это… где я? Миша, вернись, почему картины – к стене повернуты? Они что, провинились? Как я…

Морозов появился, руки у него были мокрые, в керамической миске – возвышались соленые огурцы. Миску Миша поставил на стол и снова исчез, на этот раз предупредив:
– Я за стаканами и за хлебом. Сейчас вернусь.

Морозов не обманул, вернулся. Хлеб, стаканы и свежий лук, нарезанный тонко новым складным ножом, он разместил на коротком столе. Протянул Лавренскому льняное полотенце:
– На, это тебе, чтобы брюки не испачкать.
– Да ладно, за тебя, Миша, я выпиваю, странный ты человек. Ты где вообще живешь? Где твой дом? Здесь? Или там, выше, где мясо по-фински? Или где? Ты бочку зачем купил?
Морозов, выпивая, отмахнулся от вопросов. Лавренский, как бы нехотя, выпил -- взял огурец, хрустнул им, проглотил быстро, хрустнул еще, снова проглотил, и сказал:
– Да…
– Да… – откликнулся Морозов: – Живу я не там и не здесь, я в деревню переехал, у меня в деревне дом. Глухая деревня. В доме печка, представляешь. И ковер. И чердак с белым котом. Дети выросли, у них своя жизнь. Алевтине важно, чтобы она была не сама по себе, а жена. Навсегда. Только она. Пусть будет только она. Это все, что я могу для нее сделать. Когда-то любил ее, но это когда-то, когда я другим был: выходит, другой человек на ней женился, жил с ней, не я.

Лавренский спросил, потянувшись за огурцом:
– А здесь ты чего? Баба у тебя? Хорошая?
– Лук хороший, сладкий, это я из деревни привез. Завтра уезжаю, – ответил Морозов.
Он попросил Лавренского:
– Зажмурься, только крепко. И сиди так.
Лавренский зажмурился. Крепко. Морозов ходил вдоль стен, переворачивая картины.
– Открывай глаза, – сказал он.
Лавренский открыл и замер.
– Это что же, мои картины? – спросил он неуверенно.
– Ты посмотри – какие это картины.
– Пейзажи. Тамарка тебе продала, а ты купил? В рамах, смотри-ка…
Лавренский пообещал:
– Я сейчас умру.
– Не умрешь, поживи еще, можешь здесь какое-то время пожить, но если тебе здесь некомфортно…
– Мне с Тамаркой надо жить…
– Живи с ней, а сюда приходи, как на выставку.

Лавренский прищурился, встал, подошел к одной картине: на картине белокурая женщина, прижав к груди светлого младенца, сидела на веранде, а за ней, щурясь на солнце, утверждался в летнем покое черный кот. Женщина смотрела вбок, безмятежная и счастливая.
– Это не моя, – заметил Лавренский: – Не моя работа, это же, как ее, жена твоя.
Он вернулся к столу, налил себе и Морозову водки.
– Миша, ты чудачишь… почище меня. Что же у вас так не срослось, что ты бочку любишь больше чем вот ее, жену.
Морозов сказал:
– Она сама за мной не пошла…
– А ты звал?
– Нет.

Лавренский почувствовал, что водка сейчас его заберет. Усилием мышечной воли он разлепил уставшие глаза, сказал:
– Тамарка ругает меня, она меня, как художника, не ценит. А ты ценишь. Чудо для меня придумал, а я не тебя, ее люблю. И ценю ее, вот за этот живой перекошенный рот, больше себя -- ее ценю, и больше вот этих пейзажей… тьфу на них.
Морозов снова исчез, он курил на балконе.
Лавренский, прижав льняное полотенце к лицу, плакал беззвучно.