Александрия

Александрия

Метель. За окном, за домом – за избытком незначительной жизни. Две вороны на дереве. Видят они или не видят, как спешит по зиме уральская сказка? Обнимая незнакомый вокзал отважно, несуществующими руками, я думал: куда бы уехать. В каком захолустье затаиться. Пришла во сне мать. Сказала:
– Не останавливайся. Трудись.
Во сне я видел, какие у нее мягкие, забывчивые или забытые, глаза. В ярком солнечном свете – в колтунах травы, посещаемой в мае шмелями, шмели, говорят, хорошо ориентируются в теплицах, – я прикасался рукой к чужой могильной ограде.
Я не успел объяснить. Хотел сказать ей: оставшись за всех здесь один, я многое понял. Ведь это важно. Да?
Сколько лет я стоял, как вкопанный, на этом вокзале, мама… Спеленутый мытарствами чужих и близких, я стоял и не уходил: так держать. И я держался.

Мать приходила в мой дом все чаще, наплывами незнакомых серенад: все еще будет, и будет для тебя целая жизнь. А дом уходил.
Все дальше от меня уходил мой дом, привычный, затканный на двести тысяч лет вперед сердечными моими пауками. В нем больше никто не жил, но проживали трое. Я, моя восторженная Манюня с ее водоворотами вселенской идеи, с ее вечным расчленением жизни на оргиазм и науку. С нами жил третий – мистер Шмот, Манюнин папа, которого Бог, закутав в черную шерстяную шаль, оставил жить среди нас двоих. Видимо, он сделал это в назидание неведомым нам борцам с божьим равновесием, умершим, как по щелчку, от внезапного охлаждения организма. Так и сяк.

И прозвище мистеру Шмоту придумал Бог, а мы его поддержали: подходящее прозвище для Петра Петровича Шмотова, привязанного к старой английской кепке.
Манюня привязана к скепсису, к академическому сомнению, мучительное честолюбие в котле морали… Мистер Шмот привязан к мечте о вещи. Кепки английской у мистера Шмота не было никогда, вместо нее возникла в угасающем разуме замечательная – подлинная – мечта о кепке и, видимо, о том мире, в котором рабочий мог выглядеть равным колхознице. Литой или вылитой…

Увидев утром снег за окном, мистер Шмот захныкал, ведь он – глубокий старик:
– Ву… каш… каш…
У мистера Шмота такой акцент, что некуда бежать. Зачем бежать? Вот сонная Манюня, обнимая меня и целуя в лоб, спешит в комнату отца.
– Овсяную или манную? Отвечайте, папаша, – говорит она, моя очевидная и единственная женщина.
– Сегодня он будет манную, – откликаюсь я и тут же, улыбаясь, съеживаюсь от удовольствия. Все известно заранее, и в этой известности – плавает наш девиз: капля счастья больше, чем бочка духа!

Счастья из математики не выжмешь, не надо ля-ля. Знаю я таких балаболов, скрепышей этих суточных, увещевающих не себя, но других: чтобы расти, надо выйти из зоны комфорта. Сейчас… дайте минуту, чтобы собраться. И выйдем: руки за голову, лицом к стене. Мистер Шмот, разрешите вашу английскую кепку? Как это, не разрешаете? А я возьму, мне тоже она идет – посмотрите, старичок, как идет мне лихая беда. Оставим лирику, сосредоточимся на предложении скрепышей:
– Манюня, они предлагают нам выйти из зоны комфорта. Чтобы расти.
– Чушь. То, что задано, уже решено. Лови мимолетное и тут же его организуй. Не зевай, не увлекайся протекцией случайности. Иного нам не завещали.
– А они зовут, – говорю я, соглашаясь с Манюней, но как бы противореча ей. Как бы удивляясь.
– Куда? – спрашивает Манюня, царствуя на кухне. Звякая и бренча, она держит меня в предвкушении: о сколько же лет я к тебе, дорогая моя, привязан. Так и заявляю, из дома не выходя:
– Манюня, прежде завтрака и до обеда, сообщаю тебе о мимолетной своей любви, я влюбился… я снова люблю тебя…
Манюня, сказав непечатное (загремела, рухнув с полки, неразбериха крышек и каких-то мелких жестянок), откликается:
– Площадь манила и пугала интеллектуального александрийца, он колебался.

Ванильная моя, манная весна.
Манюня кормит мистера Шмота манной кашей. По субботам, когда мы дома, он старается жить. Смеется, когда Манюня, щекочет его особенно – не дотрагиваясь, прикасается голосом:
– Мистер, вы готовы к душевым процедурам? Шибче и веселей!
Чистый мистер Шмот снова закутан в черную шерстяную шаль. Он складывает ладони у рта и выкрякивает в них поэзию своей пограничной песни:
– Жня… як… як…
– Бры-ык, – тихо подпеваю я и требую от всего мира:
– Вот вам катарсис, очищайтесь!

Манюня просит:
– Начинай рассказ.
– А что на завтрак? – дразню я ее.
– Все то же. Рассказывай, а то не получишь какао.

Я рассказываю, наперед, как всегда, признавшись, что ненавижу какао:
– Маша, слушай тяжелую быль. Однажды в нашей с тобой Александрии организовали музей Птушки Кукушкина, поэта, обреченного на раннюю смерть. Музей организовали, а экспонатов нет. Надо добывать. Обратились к родственникам. Те предложили сюртучок и сундучок. И пару фотографий. Маловато для воссоздания. Обратились тогда сотрудники музея к александрийским выпивохам, к девкам низкого поведения, к сумеречным личностям неопределенных, но весьма кровожадных наклонностей. Те, денег не прося, принесли всякого: фрагмент подтяжки, карточку каталожную с веселой эпиграммой, начертанной красным карандашом – рукой Кукушкина Птушки. И сизый носовой платок, нуждающийся в дополнительной атрибуции.
– Ты ешь, – сказала Манюня. – Ешь, а я продолжу.

Я подналег на завтрак: гренки, салат греческий, сыр и какао. В будни с Манюней так не разлакомишься, все у нее дела да дела. Искрометная междисциплинарная суматоха. Дома иначе встречаешь субботу. Даже если этого дома на самом деле нет.

Манюня, прислушавшись к чистому мистеру Шмоту, задремавшему и сипевшему в дреме привычно и страшно, продолжила:
– Не соответствуют находки, перечисленные выше, личности усопшего поэта. Так, покумекав слегка, решили хранители александрийской памяти. И снова они начали действовать, как мы с тобой, когда не отдыхаем. Добыв всеми правдами и неправдами зыбкие координаты веков, подъехали музейные работники к знакомому Птушки Кукушкина – к поэту Сергею Есенину. Также обратились они, помня о кольце времен, к ордынскому царевичу Тохтамышу.
Я, не выдержав, ее перебил:
– Есенин в квартиру их не пустил, в дверях принял, сказал: «Ребята, деньги есть? До двадцатого приму без гордости, отыграю свой триумф на трупе раздавленной Эллады…» Какие у музейных сотрудников деньги?
Сказал и снова приник к остывающим гренкам. Манюня, рассердившись, шлепнула теплой ладонью по моей коленке:
– Тохтамыш, бурый лицом, услышав о ранней смерти Птушки Кукушкина заплакал скупо. Вынес нашим александрийцам из своего кабинета перстень сердоликовый скромный: нате, говорит, сохраните для ответа на вопрос, который я вам, скалаберды алаберд, сейчас навечно задам: что возникает от избытка жизнерадостности и чем это лечится?

– И чем это лечится? – спросил я.
Манюня знала ответ. Она сказала:
– Ищешь, а приходит случайно. Всегда.
– Значит, ко всем? – уточнил я и обнял свою манную женщину.
Манюня, скользнув лицом невидимым по моему плечу, ответила:
– Жили-были в нашей Александрии две сказочные вороны…
Я добавил:
– И шмели летали в теплицах…

Error

default userpic

Your reply will be screened

Your IP address will be recorded 

When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.