Фантастика на реке Проне

Фантастика на реке Проне

Сны посещают меня под утро.
Недавно приснился сон: пришел ко мне мой друг Окуньков.
Затесался в сновидение героем, и говорит:
– Познакомился с двумя матронами, что тебе видео с маслом – настоящие холестериновые бляшки: пригрелись около и в рост пошли, как морква у Надюхи Шлепнутой на даче, ты бы видел… ногастые оказались, премиум… почти дарма…
Говорит и дышит на меня рябиновыми парами. Чувствую, что впустую пьяным становлюсь.

Куда не торопись, все иначе будешь. Обругал я зачем-то друга своего Окунькова – чересчур злословно:
– Паршивец ты, предатель впалый…

Окуньков исчез, растерялся в густом квартирном тумане. Я остался один. Скуксился, чтобы заплакать от жалости к себе, но слышу – шуршит кто-то, настырный и страшный, у двери моей квартиры. Я медленно к ней приближаюсь, шаг… покачнулся… еще движение… Крадусь, уже не ведая слез, и от страха почти умираю. Думаю, ручку сейчас поверну, если повернется, значит, …, открыли дверь… берусь за шарик якобы серебряный – он легко уходит вправо. Дверь открывается сама. Щелится ужасом моя дверь. За ней – пустота черная.

Я проснулся. На кухне кофе заварил, яичницу – себе и собаке-слепышу – приготовил. Старая собака у меня, душещипательное существо.

Сел завтракать. И задумался об Окунькове: что он… где он… давненько мы…
Не виделись мы с Окуньковым год. Терпение у меня еще год назад кончилось, а резервной симпатии к нашей дружбе я в себе до сих пор не нашел. Будто похитил кто мои дружеские запасы. Ссоры у нас не было. Вроде пустяк случился. Было так.

Поехали мы с Окуньковым к нему в деревню Толпино, что на Проне реке. Под Рязань. Там у друга моего дом во широком поле… на отшибе выстроен. Подальше от местных, поближе к затеям одиночества.

Август месяц – теплый в том году был: сеном пахло. Накрывало человека, особенно под вечер, давнишней чужой любовью. До зависти пробирало меня это настроение природы: любовь, ясное дело, чужая, а как будто моя.

Сижу я вечером на крыльце, книжку читаю, иногда курю. Надо мной – лампочка свет дает, и мошкара о своем разговаривает. Книжка – роман о мореплавателях и чудесах, мистика с фантастикой, зарубежного автора произведение. Но я читаю, так как друг мой Окуньков сказал:
– Увлекательное чтение. Интересный сюжет. Даровитый писатель.
Друг сказал – мастер декоративно-прикладного искусства – я за ним в охотку читаю.

Когда-то шибко мы с ним сдружились на почве исключительно скудной: вместе претерпевали период, когда у меня ничего не клеилось, а у него в семье полнейший развал произошел.
Жена и мать его – обе заболели. Лекарства надо было изыскивать, он старался: чеканить стал не для выставок, а на базарный поток. Всякую лабуду с аистами, зарубежных киногероев в боевых ролях. Сталлоне, друг американский, хорошо шел. Окуньков чеканил, я продавал.

Продавец из меня нелепый, но я об этом не думал, выживал потихоньку на окуньковской чеканке. Выручку честно делили: я иногда от своей пользы в его надбавку уходил.
Мать его вскоре умерла: Мария Антоновна, царствие ей небесное, по характеру ведьма была, по душе – ангел чистый. Вечером поздним отругает за пьянку, аж в глазах от ее скупого перемата темно. Утром выставляет на скатерть маковую, вышитую гладью, бульон и пирожки:
– Нет коммунизму, мальчики.

Жена друга моего, работящая прима-пейзажистка Варя Синельникова, болезнь свою победила. Они с Окуньковым венчались даже, наступило повторное смыкание человеческое. Первая любовь молодостью прошла, вторая, по зрелости, костерком аккуратным вспыхнула и наново задержалась. Ну так…
Было так до тех пор, пока Окуньков не стал от мастерской ключи терять. Раз потерял, другой не нашел.

Варя говорит:
– Ты как-то разберись… с ключами хотя бы.
При мне нечаянно случился этот разговор.
Окуньков всполошился по-библейски:
– Ты, Варя, мое ребро. От меня ко мне тянется и греет ежесекундно ребровое твое положение. Тебе от начала завещано конструкцию беречь, а ты ее ломаешь… ломаешь себя и меня…
Я ушел тогда от них, не имея нравственных потуг, чтобы приблизить или отдалить развязку их детской и счастливой вяжбы.

Оставшись друг с другом, они ничего не выясняли. Легли спать. Ночь бездвижная за них все решила. Утром позавтракали, Окуньков молча двинул к мастерской, а Варя вещички собрала и пропала навсегда. Не стало ее в жизни моего друга, мастера декоративно-прикладного искусства.

После этой пропажи изошелся, не зная более себя, мой друг Окуньков.
Стал он еще хуже, в смысле объективного разума. Задремал в моем друге логос бытия. Зачах примирительный сюжет.

Квартиру, в которой они с Варей жили, Окуньков запер. Поселился насовсем в мастерской. Появилась у художника временная спутница, разбекренная Надюха Шлепнутая. Хитроумная, веселая: только выпить ей. За домом не следит, горячего не готовит. Лишь бы декольте. Ей, сипатой, весело:
– На дачу завтра едет Надя… Ходу, жители!

Окуньков пил с ней месяц дармовую мадеру, закусывая перепелиными яйцами и бычками в томате. Я иногда присоединялся к этому бесконечному, как мне казалось, застолью. Жалел Варю, зная, что она сейчас видит все это…
Думал я: и чтобы нам всем не жить-то, не серчать от благих начинаний? Нет, не так по нам. Мы – иначе.

Надюха Шлепнутая, отравившись нечистой водкой, слегла. Едва жива осталась. Шланг у нее поливочный украли. Пустяком, дуреха слепая, отделалась. После этого катарсиса затихло у них с Окуньковым мансардное разбитное житье.
Ходим мы перед Богом. И снова – как чистые.

Я был рад, что друг мой Окуньков остался без разбекренной Надюхи, сам по себе выжил. Вспомнил, умывшись и приодевшись в теплое, про книги и про чай с мятой. Начал готовить для выставки триптих «Два жениха и одна невеста». Пусть. Латунь да медь, дар у него бесценный, его бабами напрочь не укокошить.

Как раз тогда, когда размежевался мой друг со своей горемычной Надюхой, мы и поехали с Окуньковым в деревню Толпино, что на Проне реке.

Он рыбу ловил, спал и по эскизам ходил: стариков рисовал, старух, птиц угловатых крыльями, питавшихся от подсолнухов.

В доме теплом и диком, завидуя любви, надиктованной природой, я тоже не дремал. Иногда, не умея совсем отключиться, я думал о собственной работе: о численной своей математике, о получении решения в виде числа. Типовые математические задачи, компьютерные дела, выскакивали, как острый птичий наказ, из безраздельной подушки. 

В отпускных пределах – гоните прочь рабочие пристрастья… У меня получалось их гнать. Впитывая текущее пространство, я не сомневался в бытовухе. Отринув механику чисел, я доказал, выловив знание из детства: этот август не имеет повторения.

Мало мы с Окуньковым говорили, молчали в основном. Молчание не мешало. Шли, растягиваясь по небесам и полевым ответам, наши отпускные прекрасные дни.
К ухе, если улов случился, шла водочка, к ней же – хлеб черный. Бога пескарями не купишь, да мы и не пытались. Знали мы и песни тихие:
– Вот вспыхнуло утро, румянятся воды… над озером быстрая чайка летит…

Окуньков хотел сказать мне важные слова о жене своей Варе. Как-то в темноте природы собрался мысленно, взгляд внутрь себя спроектировал, и начал:
– Она…
Я, глядя на веселый костерок, перебил:
– К перерождению готов?
Окуньков усмехнулся:
– Не знаю.
– Тогда не ищи ничего. Не ищи.
– А как понять? – спросил он. Помолчал. Встал и пошел от костра, разговаривая сам с собой:
– Не желаете такого принять? Мы и не навязываемся… мы, я…
Почти исчезнув в говорящей ночи, в пейзаже, подходящем для костерка, затлевающего у реки, он сказал:
– Она меня не узнает…
Ничего не ответив моему другу, я, упершись руками в землю, чувствовал под своими ладонями твердую безродность и щекотку редкой травы.

Сидя на крыльце дома, освещенном единственным светом, я читал эту книгу – фантастику длинную. Потому я к ней прикипел, что Окуньков ее уже прочитал. Я читал этот роман про мореплавателей – с интересом детским, выискивая в его героях не себя, а своего друга, отмеченного несправедливой реальностью бытия. Осталось три страницы, самых главных – эпилог, относящий читателя к началу повествования. 


Дочитав, я закрыл книгу. Сразу, без помощи эпилога, я нашел в ней Окунькова: увидел его в главном герое, которого привлекала судоходная жизнь, губила и даже убивала. Где-то на краю этой героической жизни его, европейца, принимала без слов совсем другая инерция – преданная ему молчаливая женщина, абориген северной земли. Дождавшись окончания цивилизационной драмы, она увлекла его в свой сказочный поток. Спасая его от ему подобных, она заодно спасла и этот мир от чудовищного ледяного наказания – фантастического монстра, разрушавшего мир без любви.

Покусанный мошкарой, я вошел в дом.
– Дочитал, – сказал я.
Окуньков, лежащий на старом топчане, встрепенулся:
– Хороший роман?
– Ничего, – сказал я.
Надеясь на скорый сон, я завалился на раскладушку. Натянул плед на голову.

– Не спи, – потребовал Окуньков:
– Скажи, хороший роман?
Я, ощущая раскладушку душой, лег на спину и сознался:
– Ну как… если говорить об идее, то в замысле – притча о равновесии, без любви ничего…
– А передергивания и фальшивые диалоги? Ты не заметил этой сусальной фальши? Ты не заметил, что это дрянное чтение? – вопрошал, отчуждаясь, Окуньков.

Кто же знал, что я – такой чувствительный. Не знаю до сих пор, что случилось со мной тогда. Точно знаю: в тот момент, когда мой друг, неожиданно как бы, решил подловить — не себя, а меня — на бесчестном противоречии, я отчетливо увидел пропасть, даже бездну, в которую мы падали с Окуньковым. Не вместе, а по отдельности. Нарочито не рядом. Так и летели.

Не было никого, кто мог бы нас спасти. Молчала Варя. Не кричала, нагнетая любовные страсти, шлепнутая Надюха.
«Кончилась наша дружба», – подумал я и повернулся, притянув к себе одиночество раскладушки, на бок.

Error

default userpic

Your reply will be screened

Your IP address will be recorded 

When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.