Category: дети

Category was added automatically. Read all entries about "дети".

Сточные воды, дамы и господа

Полуденные часы потратила на составление письма — коллективного заявления жильцов нашего дома, предназначенного для регистрации в высоких инстанциях. Связана эта треба с тем, что подвал нашего дома в течение вот уже двух  с лишним лет регулярно подтапливает сточными водами (проще говоря, под завязку заливает дерьмом).  

Сначала коварная игра труб с фекальным содержимым случалась  раз в месяц. 

Но с января сего года гадкая сфера дерьма разошлась и угрожает. Нет спасения в простой арифметике — сколько нажили, стольким и дышите: два, а то и три раза в месяц, настигают жильцов фекальные массы. Машина, способная откачать дерьмо, приезжает все реже. Неделями не приезжает. У соседа сверху недавно родилась двойня. А подо мной, в квартире на первом этаже, заходится еще один младенец. 

Что скрывать, трудно войти в эту говенную тему. Твой личный «терпеж» совпадает с нежеланием тратить время жизни на то, что оплачено из твоего, легкого на отдачу, кармана. Но деньги, перечисленные в АО «Ильинская управляющая компания», видимо, не совпадают с рабочими планами ее основателей. Планы широкие у основателей. Слишком невероятные.

И вот уже как-то совестно подходить к унитазу. С января сего года — два раза в месяц, как отдать, система канализации впадает в аварийное состояние. Не накручиваю, чего там, много проблем у родины. Но младенцы, инвалиды, астматики,  а также их родители и просто граждане этой страны, живущие в нашем доме номер десять, не спят.

Collapse )

А потом вышла...

Сегодня был хороший день: много солнца,  птицы говорили о весне, дети на детской площадке взвизгивали от детской радости.  Я только вечером вышла на улицу: купить сигарет и вынести мусор.  Заканчивала текст про Юджина Лайонса, закончила, отправила редактору, а потом вышла.  Я люблю апрель — чудесный месяц, прозрачный и легкий. 

Апрельское время — избавитель: от страха, что  не сможешь чувствовать, что весь человек любящий (тебя и в тебе) в эти каверзные зимние ночи, помучившись,  весь испарился. Нет, жив.  

И сплетни выветрились из головы, чужие самолюбия (я верю и ценю прощение, но безжалостных и глупых не жалею, увы: даже не подходите, сыграю или выиграю, но, прости Господи, не пожалею). Любите и не распадайтесь на цитаты, это вредно. Вот не помню, кто это сказал или посоветовал. Лично мне.  Разрушение позади, это точно...

В апреле можно выкинуть старые ботинки, это такое удовольствие — не передать. И шапку-невидимку сунуть в стиральную машину.  

Мальчик-хулиган


Ехала домой в Быково в переполненной электричке: в интернете, первой ссылкой, анекдоты. На все меня не хватит никогда,  и не посягаю — плавник в сухих руслах не нам собирать, но один, короткий, мне понравился.

Мальчик-хулиган пять дней не мог попасть домой. Он звонил в дверь -- и убегал...

Весь разлад мира (мира детей, взрослых — всех подсознаний)  — в двух предложениях. Звонил и убегал, эх ты какой,  хулиган-мальчик.  

Источник: https://humus.livejournal.com/

Щавелевый олень


Летний дождь выговаривал свое, небесное, всякому земному. В комнате включили свет. Сиамский кот, появившись на позывные хозяйки: «Быся, дружок, Быся, Быся…», засмотрелся на суматошный, от стола к потолку порхавший, объект. Заманчивое насекомое замирало и трепыхалось легко. Не для кого-нибудь — для теплого Быси.

У Веры Сажиной собралась привычная компания: чудак Семафорыч и Гайдуков с женой. Были еще дети, младшие Гайдуковы, Коля и Леля.

Получив на тарелке россыпь земляники, дети приняли земляничный сигнал. Землянику, слушая магические разговоры взрослых, ели медленно: «К морю повез, она — коньяк и шашлык, коньяк и шашлык… шрам на ноге… хенде хох, а она все: прости, прости…»

Вера Сажина вздохнула и посмотрела на детей:

— Человек красив до тех пор, пока не засвистит над правым его ухом внезапный щавелевый лось. Не шевель чужой щавель, а свой набери, да как хошь шевели… пошлость родины. Семафорыч, меня не посадят?

— Не лось, а олень: щавелевый олень, — поправил хозяйку дома Гайдуков.

Жена Гайдукова, Алла, сказала Коле и Леле:

— Доедайте, и в постель.

— Мам…

— Цыц, — вмешался отец Гайдуков.

— Ты самый у нас жестокий, — сказала Леля и посмотрела на маму.

Алла Гайдукова обняла мужа:

— Дети правду говорят.

— Мы правду говорим, — обрадовалась Леля и ударила брата по руке:

— Куды ж ты прешь, окаянный стервец. Не я ли дама пред тобой?

— Коза, — захныкал, оставшись без последней ягоды, Коля.

Семафорыч спросил, как бы сам себя:

— Почему эта девочка разговаривает, как свирепая чертыхайка?

Леля прищурилась сонно, потерла ладошкой нос:

— Семафорыч, дядя одинокий, ты для чего словами со мной дерешься?

— Какая взрослая выдалась нынче детвора. В лице Лели. Кусается, между прочим, небезобидно, — заметил тот и скорчил уморительную рожу:

— Бы-р-р. Быстро спать!

— Сказку нам кто расскажет? — спросил, сползая со стула, несчастный Коля.

Леля потребовала:

— Семафорыч, расскажи сказку про щавелевого лося, который свистит над ухом.

— Не лося, а оленя. Щавелевый олень завелся у нас, — улыбаясь, сказала Алла.

Семафорыч смутился. Посмотрел на Веру, на Гайдукова, на кота, торжественно смежившего веки. Конечно, никто ему не помог.

Гайдуков сказал:

— Это всего пять минут.

Хозяйка дома согласилась:

— Всего пять. Умеешь рассказывать сказки?

Семафорыч сознался:

— Умею.

— Ура, — робко сказал Коля.

Гайдуков предостерег:

— Семафорыч, помни, это, между прочим, твое терракотовое лето, бери оленя за его фантастические рога. Не шибко впивайся, мягче думай…

— За мной, Коля и Леля, — скомандовал Семафорыч.

Коля, не веря в то, что дядя чужой — сказочник лучше мамы, спросил:

— И руки мыть не надо?

— Надо, сынок, — ответила жена Гайдукова и уткнулась лицом в диванную подушку.

— Над кем смеетесь… — вздохнул, исчезая с детьми в бархате коридора, Семафорыч.

В коридоре Леля взяла его за руку:

— Не обижайся на маму: у нее за щекой вырос новый зуб, очень дорогой. В нем хранится дрессированный запас смеха.

— А у меня за щекой — скорби рекой, — ответил Семафорыч и пожал руку Лели.

— Я так и знала, — прошептала Леля. — Ты не бойся, тебя все любят. И Вера, и мама, и даже папа тебе завидует, потому что ты легкий. Сказку давай, волшебную, а то плохо тебе, красавец, будет: жить будешь долго, а счастье не сыщешь. Вера не примет тебя… и сама зашкварится.

— Ты же девочка, ребенок, — посетовал, не отпуская Лелиной руки, Семафорыч.

— Вам тоже она надоела? — спросил Коля: — Бабушка говорит, что в Лельке ум не по росту пророс, поэтому она дурой будет. Навсегда.

В темной комнате Коля прыгнул на диван:

— Я у стенки!

Как только голова его коснулась подушки, он уснул.

— И ты ложись, взрослая Леля, — сказал Семафорыч.

Леля поцеловала Семафорыча в щеку и легла, прижавшись спиной к брату. Засыпая, она сказала:

— Я тебя избавляю от сказки.

— Почему? — спросил Семафорыч.

Самолюбие его было задето, или что-то вроде самолюбия:

— Как же щавелевый олень? Он же щавелевый. В нем шевелится бражный дух, роковой. Разве можно от него отказаться?

Леля, умаявшись от недетской мудрости, не отвечала.

Семафорыч задумался:

— Щавелевый олень, оказывается, тоже страдает. Не волшебный этот типаж. Кислый он. И зеленый. Кислый и зеленый…

В комнату заглянул Гайдуков. Поманил Семафорыча настойчиво, молча. Семафорыч кивнул: ухожу, ухожу. И ушел, остерегаясь поджидающей его Веры.

Гайдуков задержался у спящих детей, чтобы сказать тревожному космосу:

— Спокойной ночи, дети мои.

Мы заказали вам весну…

Мы заказали вам весну…

Моей любимой маме

– Валите, валите все, я сам разберусь, я сам все узнаю, – говорил, опираясь вялой рукой на стол, Захарий Иванович. Стол, на нем много пустых тарелок, неузнаваем сегодня.

Сегодня Захарий Иванович собрал гостей. Он позвал Ваню Кушака, Марусю Пенкину и дядю Витю – Виктора Абрамовича Горемычного. Все пришли, удивившись, что Захарий Иванович много лет о них не вспоминал, а тут вспомнил. Дядя Витя пришел с женой, чудесной Анной Исааковной.

Захарий Иванович готовился к приходу гостей. Он купил в хорошем магазине хорошей закуски и выпивки: виски, коньяк, ром, нарвал сирени в саду и поставил сиреневый букет на окно. Он убрал со стола бумаги, книги и зеленую настольную лампу. Постелил скатерть, сместил стол с привычного места -- к дивану, чтобы всем было удобно, чтобы сидели на мягком… гости.

Первыми пришли дядя Витя с Анной Исааковной.
– А я увяла, видишь – седая совсем, – сказала Анна Исааковна и вручила Захарию Ивановичу бутылку вина и большой торт.
– А я совсем зачерствел. Глянь, Захарий, какой я черствый, – сказал дядя Витя. В руках у дяди Вити был пакет. В пакете – бутылка хорошей водки и миниатюрный торт.
– С малиновой прослойкой, – уточнил дядя Витя.
Захарий Иванович понял: они пришли не вместе, развелись.

– Развелись? – спросил он тихо дядю Витю.
Тот пожал плечами:
– Аня говорила, пожить бы одной… на закате. Меня подобрали… сразу две женщины, молодые: у одной – долги за коммунальные услуги и классическая музыка по утрам… ти-ри-ри-ри. Другая – химик-органик: кухня белая, в доме чисто, Бога нет. Я не привык, знаешь, к ним. Растерялся, неправильно это…
–Что неправильно? – спросил Захарий Иванович.
– Да всё. Жизнь начинать заново, когда она заканчивается.

Анна Исааковна сказала:
– Я первую женщину одобрила: ту, которая с долгами. Ну и что? Долги – тьфу. У Вити – пенсия военная, поможет. Зато она вникнет в Витю по-женски, одарит его лаской. Вторая – глаза голубые, фигура так себе, какая-то техническая. И лицо у нее, как у солдата иных миров. Только из постели, а уже на посту: «Человек должен всегда развиваться – расти». Вите не такая нужна, он и без нее расти замучился… всё рос… рос, переживал, что мало растет, не так интенсивно развивается, как, например, генерал Шубадуев…
– Помню Шубадуева, он студентов учил… Дядя Витя, так ты на Шубадуева всю жизнь равнялся? – спросил Захарий Иванович.
Дядя Витя смотрел на Захария Ивановича весело:
– Какая теперь разница? Мне теперь не до Шубадуева.
– Наконец-то, Витя. Ты его перерос, – сказала Анна Исааковна и запела:
Коричневая пуговка лежала на дороге,
Никто не замечал ее в коричневой пыли.
Но мимо по дороге прошли босые ноги,
Босые, загорелые протопали, прошли.

Ребята шли гурьбою из дальнего поселка,
Последним шел Алешка и больше всех пылил.
Случайно иль нарочно, того не знаю точно,
На пуговку, на пуговку Алешка наступил.

Детский голос Анны Исааковны согрел Захария Ивановича. Ему захотелось обнять ее и дядю Витю, и сказать им: «А я ваш дальний родственник. Помните, как вы мне всегда помогали? Как шептались на кухне, когда я диссертацию защитил. Как из этого шептания утром образовались нефритовые запонки – подарок. И как мы все встречали Шубадуева на вашей даче. Вы мучились, оказывается, что жизнь ваша проходит, а я рос и не мучился, развивался, на вас оглядываясь: вот, думал, и я стану когда-нибудь таким спокойным, как дядя Витя, и жена моя будет, как Анна Исааковна, веселая и легкая в труде… от всего ей будет радость, во всем она будет мудрой».
Захарий Иванович сказал:
– Дядя Витя, стол-то какой, а?
– Оценил, – сказал дядя Витя.

В окно постучали. Анна Исааковна предложила:
– Захарий, открой окно. Там, у тебя в саду, еще гости прячутся.
Захарий Иванович, поставив вазу с сиреневым букетом на пол, открыл окно, высунулся и замер счастливый: вот прямо перед ним стоит – на фоне мокрых сиреневых кустов – Маруся Пенкина. И лицо у нее такое же, ничуть не изменилось: милое, доброе лицо.
– А вот и я, – сказала Маруся и протянула Захарию Ивановичу бутылку виски.
– Ты как, в окно или в дверь? – спросил Захарий Иванович.
– Ты не один? – спросила Маруся.
– У меня дядя Витя и Анна Исааковна.
– Тогда я, как положено, в дверь войду, – решила Маруся.

– Маруся пришла, это хорошо, – сказала Анна Исааковна. – Я давно у нее спросить хотела, как она саму себя перемогла? Была девочка-голубок, ума не было, все теряла, только перышки одни – нежные, а перемогла…
– Как из женщины получается истребитель? – спросил сам себя дядя Витя. И сам себе ответил:
– Нет. Это в принципе всего лишь мечта.

Маруся появилась в комнате, Захарий Иванович захотел ей сказать: «Ты знаешь, ты всегда была в моей жизни одна, никого не было – только ты. Я хотел купить тебе бледно-серое платье, а потом еще одно, из голубого шифона, и туфли, и так далее… но воспитание мне помешало: все доступные, а ты, что же, будешь как королева? Не мог я служить тебе близко, но я служил на расстоянии, я развивался, Маруся».
Захарий Иванович, радуясь, что Маруся пожимает руку дяде Вите и улыбается Анне Исааковне, сказал:
– Стол-то какой, а?
– Маруся, давайте попросим мужчин, чтобы они открыли бутылки, – предложила Анна Исааковна.
– Давайте, – согласилась Маруся.
– Женщины просят, – сказала Анна Исааковна.

Дядя Витя и Захарий Иванович, открывая бутылки, заспорили.
Дядя Витя говорил:
– Положение серьезное, служение необходимо.
Захарий Иванович не соглашался:
– Определенных угроз нет, все – размытые. Но наши интересы исключительно экономические.
– Не скажи, тут сублимация образа врага.

Анна Исааковна и Маруся стояли у открытого окна. Марусе было весело, Захарий Иванович наблюдал за ней: и почему она пришла не одна?
– Новостей нет, Анна Исааковна. Дочка моя фамилию сменила: была Пенкина, стала Фуерсон, – говорила Маруся.
Анна Исааковна, вдыхая свежий воздух, кивала:
– Нет новостей, это хорошо. Зять ваш – человек грубый?
– Грубый, но энергичный, – отвечала Маруся.
Женщины обнялись. Анна Исааковна запела, снова -- детским голосом:
Четыре дня искали бойцы по всем дорогам,
Четыре дня искали, забыв покой и сон,
На пятый отыскали чужого незнакомца
И быстро оглядели его со всех сторон.

А пуговки-то нету! У заднего кармана!
И сшиты не по-нашему широкие штаны.
А в глубине кармана -- патроны от нагана
И карта укреплений советской стороны.

– Дамы, прошу за стол, – сказал дядя Витя.
– А вот идет Кушак, – сказала Маруся.
Ваня Кушак аккуратно закрыл калитку. Постоял у сиреневых кустов – понюхал. Увидев в окне Анну Исааковну и Марусю, он помахал им рукой, крикнул:
– Абрамыч здесь?
– Здесь, – крикнула Анна Исааковна.
– Ну я ему сейчас задам! После третьей – наверстаем междисциплинарный диалог…

Захарий Иванович встретил Ваню Кушака словами:
– Ты, как всегда, опаздываешь, вид у тебя неприличный – слишком цветущий.
– А ты что хотел? Чтобы я весь развалился? Я не могу, у меня задача на пятилетку.
– Ты, значит, все еще развиваешься, растешь?
– Само собой. Нам песня строить и жить помогает: сюита, мымра, различная по характеру. Маруся-то – здесь? Позвал и пришла…
– Позвал и пришла, – подтвердил Захарий Иванович.

Захарий Ивановичу хотел сказать другу, Ивану Кушаку, что шутки его когда-то казались Захарию Ивановичу глупыми – пошлыми. А сегодня он рад слышать Ванин голос: так рад, что сам готов шутить глупо и пошло. Хотел сказать, что Ванин успех у женщин, которым тот, выпив крепко, иногда кичился, не имел никаких прямых доказательств, кроме агрессивной среды научных работниц, в которой Ваня Кушак существовал сразу на двух ролях – был одновременно героем и жертвой. Удобно устроился, шельмец. Всегда умел.
Захарий Иванович тряхнул руками в воздухе, будто дирижер:
– Кушак, ты посмотри, стол-то какой, а?

Ваня Кушак, оставив реплику Захария Ивановича без ответа, кинулся к дяде Вите:
– Абрамыч, как я рад тебя видеть. Ты не представляешь, что со мной случилось. Далее – в подробностях расскажу. Сейчас – только затравка. Я же к духовности приник. К ее божественным рубежам стремлюсь, я родину понял… сойдемся по первой.
Дядя Витя пытался отстраниться, но не слишком, он тоже был рад Кушаку:
– Глуши мотор, профессор. Ключевая роль авиации не отменяет партизанской войны…
– Ударим, – предложил, подняв рюмку, Захарий Иванович.
– Боевая авиация – венец научно-технического прогресса… – начал дядя Витя.
– Обожди, Абрамыч. За женщин предлагаю, – перебил его Ваня Кушак.

Наступила тишина. Ваня, задумавшись, смотрел на Марусю. Анна Исааковна сказала:
– Я никогда не запиваю, только закусываю.
– Говори уже, – попросил друга Захарий Иванович.
– Не торопи профессора, он соображает… а мы подождем, – сказал дядя Витя.
Ваня Кушак посерьезнел:
– Дорогие наши Анна Исааковна и Маруся, у меня, нет, у нас, у Виктора Абрамовича и у Захария Ивановича, для вас сегодня приготовлен подарок. Мы долго искали, что вам, дорогие наши женщины, подарить. Чем порадовать?
– Были разные варианты, – подсказал Захарий Иванович.
– Не перебивай, – попросил его дядя Витя.
Кушак, разнежившись лицом, мол, меня раскусили, продолжил:
– Захарий Иванович прав. Ты прав, дорогой. Варианты были разные, мы долго спорили, каждый хотел подарить вам что-то свое. Но… мы обратились туда, на самый верх: вы принимаете заказы? Да, говорят, принимаем… и денег не берем. Потому что у нас наверху денег нет, только фантастика – для чужих, для своих – по блату – вечная тайна. Вы, спрашивают, какие? Чужие? Свои? Определитесь для начала. Да… А мы что сказали, а, Захарий Иванович? Что мы им ответили?
– Мы им ответили, что мы – какие-то не такие, мы еще развиваемся, мы точно себя определить не можем.
– Никак, – подтвердил дядя Витя.
– Именно! – воскликнул Ваня Кушак. – Так мы им и ответили. А они спрашивают: так чего вы в таком случае хотите? И вот Абрамыча, или нет, не Абрамыча, Захария нашего вдруг осенило. Хотим, говорит, заказать нашим женщинам весну. Ну, не всю, а частично. Один день весны. Вот этот, например. Ну, как видите, мы постарались… для вас.
Ваня Кушак выпил.
– Ох, – сказала Анна Исааковна, осушив рюмку.
– Аня, ты закуси грибом, – посоветовал дядя Витя.

Маруся сказала:
– Тост номер два. У нас тоже есть для вас подарок. Мы с Анной Исааковной сейчас для вас споем.
– Маруся, у тебя слуха нет, не надо, – попросил Захарий Иванович.
Маруся сказала:
– Надоело молчать… а сказать мне тебе, Захарий Иванович, нечего: только глупости всякие в голову приходят – у меня брошка, ты видишь, белый кролик…
-- Это значок, – наклонившись к Марусиному плечу, сказал дядя Витя.

– Да что вы, дядя Витя, замучили всех своим военным академизмом… и продолжаете… – рассердилась притворно Маруся.
– У Абрамыча всегда всё четко: низкая заметность во всех диапазонах волн, – сказал Ваня Кушак.
– Маруся, я выпить хочу, за тебя, – сказал Захарий Иванович.

– А мы все равно споем, – решила Анна Исааковна.
Прикрыв ладонью глаза, она запела:
Ребят тут похвалили за храбрость и сноровку
И долго жал им руки отважный капитан
Ребятам подарили отличную винтовку,
Алешке подарили гремучий барабан.

– Гремучий барабан! – крикнул Кушак.

Маруся подхватила:
Вот так она хранится, советская граница.
И никакая сволочь границу не пройдет!
А пуговка хранится в Алешкиной коллекции,
За маленькую пуговку ему большой почет!

Захарий Иванович сжал голову руками:
– Не так я хотел. Я хотел, чтобы все было не так.
Дядя Витя едва заметно нахмурился:
– Не так? Предлагаю выпить за встречу.
– Захарий, ты же нам рад? Рад? – спросил Ваня Кушак.

Захарий Иванович молчал. Ваня подсел к нему ближе, обнял и зашептал:
– Ты чего, дурачок? Ты посмотри на Марусю, у нее на плече – белый кролик. Брошка или значок. Это же ради тебя она значок нацепила. А Горемычные в чем виноваты? Ты знаешь, как им тебя не хватало… ты дай им просто немного здесь побыть… раз уж позвал, стол-то какой, а?

Захарий Иванович оглядел стол – хороший стол, был. Вчера, видимо, начал праздновать, сегодня, выходит, почти закончил. К концу подошел праздник:
– Я вас зачем позвал? Чтобы вы мне объяснили, почему я остался один. Я же любил… тоже любил… вас… жил, а вы – про гремучий барабан, глупости говорите. Анна Исааковна, вы же при жизни никогда таких песен не пели… детским голосом. Маруся, зачем этот кролик на твоем плече, не надо тебе уже кокетничать… поздно… и с вами – смысла нет, вот почему я остался один… уходите…
– Ты еще меня позовешь? – спросила Маруся.
Она чувствовала себя виноватой.
– Позовет, – сказал дядя Витя.
– Абрамыч, ты как хочешь, а я с ним останусь. Ты проводи женщин, зря они тут замечтались, – предложил Ваня Кушак.
– Валите, валите все, я сам разберусь, я сам все узнаю, – говорил, опираясь вялой рукой на стол, Захарий Иванович. Стол, на котором много пустых тарелок, неузнаваем сегодня. На столе, самозабвенно надувая белые щеки, трубит об ушедшем празднике белый кролик -- ушастый глашатай: быстрее, быстрее, я опаздываю, и стрелки на моих часах начинают дрожать.
– Значок, – улыбаясь кролику, сказал Захарий Иванович.

Служебный роман

Я раз в год пересматриваю фильм Э. Рязанова "Служебный роман": мне нравится этот фильм. Казалось бы, не может он мне нравиться, а нравится. Очень! Убедительны герои Мягкова и Фрейндлих. Их любовь утрясается в нечаянных декорациях. Статистическое учреждение живет хором, секретарша Калугиной вяжет шапочку, разведясь с мужем.Уютный мир.
Секретарше и ее мужу, не до конца разбежавшимся, не достает ребенка. Конечно.
Линии служебного романа живут, сгущаясь в репликах. В образах. Подробности "дочитывает" зритель. И я дочитываю, как зритель.
За исключением одной, не слишком понятной, линии -- Рыжова ("в жутких розочках") и Самохвалов, карьерист с опытом зарубежных командировок. Бывшие когда-то сокурсниками, эти двое теперь сведены -- подтасованы в советском графике, нарушаемом из-за арбузов и прочих продуктов питания, не дающихся советскому служащему тихо. Надо добывать в 70-х еду: без оголтелой сноровки нет еды в холодильнике. Очередь за птичьей тушкой надо отстоять. Муж Рыжовой в санатории, дети хотят питаться, это очевидно. Но... почему же Рыжова -- жертва?
Любовь студенческая, Рыжовой к Самохвалову, воскресла. Верю. Бывает. Никогда не возбраняется. Что же не ладится в сюжете "Служебного романа"?
Да, любовь занялась "спустя года", но... какого, извините, черта, Рыжова пишет Самохвалову почти публичные письма интимного содержания? В рабочих орудуя пределах, надрывается интимный эпистолярий: фон воскресшей "любви" -- слякоть, дождь. Еще стихи, составленные не для секретариата. За кадром.
Пишет Рыжова любовные письма к Самохвалову, а написав, передает через секретаря статистической конторы. Зная, что их прочитают, что карьеристу Самохвалову будет неловко. Зачем? По-моему, даже если адресат свинтус и прочее, это негуманно. Во все времена. Хоть в какие, хоть в советские.
Несчастная, глубоко замужняя, Рыжова ведет себя не самым, скажем так, лучшим образом. Она же не из клиники для душевнобольных Самохвалову пишет. Знает, что ему будет от этих писем. Неловко ему будет. Коллектив узнает, начнет шелестеть упрямо. И где же любовь Рыжовой к Самохвалову? Не понимаю.
Может, она его хотела, как говорится, отбить? Тут я пас. Возможно, забывчиво зайдясь, иные женщины так и поступают. Но это не любовь, не она. Из таких словесных сгущений выходят, минуя лирику, письма в партком -- примите меры, граждане, я здесь.
Тут не заплачешь, а как-то тесно.
Я плакала на прошлой неделе, прочитав фрагмент письма Лючии Джойс. Отец (всё женихи подыскивались да шубы покупались, но не Джойс-писатель виноват в дочерних завалах) долго не хотел верить, что Лючия не справилась с тем, что ей было отпущено. Невзначай перепало. Нечаянно. Это удивительный фрагмент. Из дома для душевнобольных к вам адресуется раскадрованная совершенно, но при этом цельная любовь. Все юнги опадают. Не под силу укутать такую жизнь в эпизод. Даже фантастам. Любовь всегда выходит сногсшибательной цитатой, добытой, но не обыгранной. Никто здесь не рискнет.

Дождь перед Санкт-Петербургом

Еду в Петербург, в архивы и в библиотеки. Пока не уехала -- "Крейцерова соната"... Интернет полон текстов о Льве Толстом: пишут о большой семье, о замыслах и специфике стиля, но никто, получается, не знает точного ответа на вопрос: сколько у Толстого и его жены было детей? Сколько-то было... Лев Толстой, как известно, очень любил детей...

Мои голоса

Сегодня встала рано. Это для меня не совсем обычно -- вставать в пять часов утра. Но хорошо начинать день с раннего утра -- он тогда длинный и как-то светлее в нем, бодрее и т. д. Но много курю, сама чувствую, что много. Только как тут бросишь? Я же, когда одна, говорю. Не умолкая.
Сегодня друзья звонили. Мама (коротко). Знаете, я себя вот на чем изловила: когда ты слышишь голос без агрессивного плутовства (настойчивого, бывает, до идиотизма), без постановки на будущее, без раздражения и неловкости за собственную приверженность к общепринятому (о, это такой обиженный голос: он наставляет каждым звуком, и жизнь мгновенно превращается в бесконечное оправдание), то это так здорово. Лучше не бывает. Хочется всех обнять и со всеми быть, никуда не уходя. Слишком нежная? Нет. Слишком рациональная. Давайте, ребята, так общаться. Сколько времени сэкономим, это раз. И сколько новых пейзажей увидим в тех летах, в которых мы еще бодры. Я, например, хочу дожить до следующего года, чтобы всем вернуть долги (не только деньгами). Чтобы увидеть свое путешествие, которое я непременно совершу: тресни всё, но так будет.
Надо мыть посуду, но так не хочется... хочется капусты тушеной (почему-то).

За работу

Хотела лечь, но встала: еще поработаю. Кстати, мне сегодня на рабочую почту пришло письмо. С гнусной шуткой. В этой шутке присутствует человек, которого не только я уважаю. Если еще раз придет что-то подобное, я потрачу время жизни, но дознаюсь, кто же этот анонимный шутник. Не исполнитель, а закоперщик. Вот тогда и посмотрим у кого какая улыбка... Я про себя многое спустить могу, но очень не люблю тех, кто так пошло надрывается над чужими биографиями. Их ничего не извиняет, даже дети малые и прочие не слишком сирые родственники. Тут с душонкой не все трезво. Что-то обострились пакостники, дело к весне...

Мистика и месть

Мистика и месть

В нашем лесу волки не воют. У нас в лесу волков нет (зато есть птицы и насекомые, и змеи, и ужи, и белки с дятлами). Однако нам скучно без них: серые хищники необходимы, хотя бы в виде фантазии – недоказуемого присутствия некой силы, которая вторгается в жизнь внезапно, хомутая всякого по делам его. От свободных прыжков которой дрожишь и плачешь по ночам. Поэтому мы хищников сами придумываем. А потом в них верим, но – без увлечения глубиной.

Мы в нашу веру до конца не опускаемся. Боимся аккуратно. Задумавшись о недоказуемом, мы можем кашлять в тишине, сидя у еще не растопленной печки, но никогда не решимся, каменея от страха, первыми ринуться во тьму безумных холодов – навстречу непонятной свободе волков. Мы ждем от хищной бездны сигнала. Прислушиваемся, не воет ли бездна? Не звучит ли? Нет. Молчит бездна, рисуя в нашем воображении белым снегом пустой пейзаж.

Ваня принес дрова. Потом устроил их внутри квадратного зева печки, добавив к дровам газетных клочков. Сейчас будет тепло. Займется оно, затрещит. Ваня, Иван Валентинович Маков, приехал в деревню за тишиной. И, прожив в деревне всего два дня, уже успел к тишине привыкнуть: она обволокла его и успокоила, защитив от навязчивых мыслей о потери… чего? Да всего: всё потерял Иван Валентинович Маков и сам растерялся, не зная, как упорядочить свои потери, как их обозначить и как назвать. Список что ли составить? И сдать в архив. Ваня улыбнулся – жизнь в деревне, в крепком еще пятистенке, завещанном ему сестрой его матери, царствие ей небесное, это же чистый лист. Электричество гаснет ежевечерне, но есть свечи, а к ночи – свет снова дают. И в этом порядке ему еще можно существовать, не цепляясь за детей, за стариков и за женщин… да, за них.

Хорошо растепляется печка, и Маков растепляется вместе с ней: ничего никому не надо говорить. Полное одиночество. Осознанное. Но что-то, какая-то тревожная деталь памяти, все же объединяет его с той жизнью, в которой так много накопилось событий, связанных между собой шелком долгов и шерстью одолжений, этой, вызывающей чесотку самолюбий, кусачей материей.
На столе лежал мобильный телефон. Маков подумал: «Мобильный телефон изобрели нечестивцы. Я его отключил. Не зря». Пронеслась внутри Вани стремительная догадка: мобильная связь хоть и укорачивает бестелесную дистанцию, но помогает ее держать. Если ее нет, жди визита. Кто-то (но кто?) ведь непременно явится, сославшись на отсутствие связи. Кто-то непременно придет...

Так и случилось. В дверь постучали, потом она открылась и на чистом листе деревенской жизни Макова появилась доцент кафедры измерительных приборов Марина Николаевна Азарова, жена Ваниного двоюродного брата. Бывшая жена, но любимая до сих пор (так она сама считала: ведь не мог же мужчина, с которым она двадцать лет корпела в совместной жизни, уйти от нее насовсем, уйти и всё забрать, ну хоть что-то он мог ей оставить). Марина работала в каком-то техническом вузе, держалась за стаж. Миловидная и даже не глупая, она зачем-то красила волосы в ярко-белый цвет. Искусственная блондинка с безупречным маникюром и острым взглядом маленьких, невнимательных глаз.
– Не ожидал, – сказал Ваня.
– А ты зачем сюда забрался? – расстегивая дубленку, спросила его Марина Николаевна.
– А ты зачем сюда приехала? – задал встречный вопрос Маков.
– Сейчас расскажу, – пообещала Марина. – Вот только разденусь сейчас, чаю нальешь? Я себе все почки растрясла. В маршрутке. Дороги – дрянь. Дураков – нет. Привет, я не поздоровалась.

Маков поставил на плиту чайник и разозлился. Стоя спиной к Марине, он (спичка чиркнула) сказал:
– Меня всегда пугали люди, которых не пугала география.
Марина, как-то жалобно хмыкнув, спросила:
– Ты же меня не прогонишь? Я же к тебе не просто так ехала. А потом, у меня с географией – все хорошо. Понька Белоглазов… помнишь Поньку? Я его выбрала по этому принципу – по географическому, он по нашей ветке жил, я с ним… мы, это удобно… чтобы домой вовремя приезжать, брат твой – ревнивец, Отелло… сам знаешь. А я… для сексуальной разрядки…

– Хватит, – попросил ее Маков, – остановись. Не хочу я ничего слышать.
Ваня смотрел на Марину Николаевну в упор, изгоняя ее образ, выталкивая его из своей жизни – раз и навсегда (господи, ну зачем ты ее на меня натравил, за что ты меня так угораздил?). Он спрашивал ее тихо:
– Чего тебе от меня надо? Что за срочность? И почему я? Я не Понька Белоглазов, я – не по твоей ветке… Марина, я вообще не создан для разговоров… особенно сейчас… лучше тебе чаю выпить и исчезнуть… Исчезни, а? Будь, женщина, и ты человеком.
– Ваня, меня убивают, – сказала Марина.
Сказала и глаза ее исчезли. Только глаза. Всё остальное – нелепо выпячивалось, карикатурно молодилось и никуда не звало. Сколько же он ее не видел? Давно не виделись. Давно.

– Глаза у тебя с лица сбежали. О, печка ими моргает. Шучу. Вот чай, пей. Пряники вот, – говорил Маков, двигая к Марине Николаевне горячий стакан и пакет с пряниками.
Марина спросила:
– А сахар?
– Нет.
– И ладно. Мне нужно, Ваня, кому-то это рассказать. Братец твой в Риге отдыхает. У него мобильный отключен, у тебя мобильный отключен… Близкий человек нужен, понимаешь?
– До Риги, конечно, как до Луны, – заметил Маков и добавил:
– Я в мистику не верю. Хотя сейчас думаю, что это черт тебя принес… нашла, тоже, близкого человека. Я тебе дальний: всегда был, есть и буду.
– Вот! – обрадовалась Марина Николаевна и шумно отхлебнула из стакана. – Дальний – это, чтоб ты знал, самый близкий! Короче… это серьезно. Ваня, меня хотят убить.
– Зачем?
– Из мести. Наверное…
– Мадам Белоглазова очухалась? Нет, эта все знала. Или ты еще кого на старости лет заманила в свою удобную сеть? – спросил Маков и тоже шумно отхлебнул из своей любимой, привезенной из города, керамической толстогубой кружки.

Глаза Марины Николаевны вернулись на свое обычное место, в них даже что-то вдруг мелькнуло, что-то похожее на свет в конце туннеля:
– Это выше всех моих географий. Кто-то на мою жизнь неправедную целиком намекает – всю ее хочет у меня отнять… мне, может, самой жить надоело, только… я же боюсь.
– Чего? Чего ты боишься? Смерти? Чего?
Марина, с отвращением глядя на мобильный телефон Макова, с трудом выдавила из себя:
– Со мной играют. В смерть. А я этого не люблю.
– Кто играет? Может ты, старуха, того?.. Ты вообще зачем сюда приехала? – завелся Маков. – Ты понимаешь, что взрослые люди так себя не ведут? Не вторгаются, не едут к чужому дяде на пряники?
– Ты мне не чужой. Я с тобой даже целовалась однажды.
– Врать – не надо, – попросил Ваня. – Ты мне никто. Я слаб сейчас, но из ума не выжил. Никогда я с тобой не целовался.
– А в коридоре? В квартире на Косимовской, мы ее тогда с братом твоим только купили? Нет? Это кто был?
– Это был твой слюнявый Понька. Надрался и забылся… в чужой точке. Или вообще пальто, оживающее в темном коридоре – от напора подвыпившей блондинки.
– Значит, ты все-таки помнишь… значит, я тебе кто.
– Кто?
– Женщина, с которой ты целовался. Ваня, меня хотят убить.
– Наверное, это я… я хочу тебя убить. За то, что ты испортила мое одиночество. Мой отпуск, мою чистую жизнь. Налетчица, каракатица, полоумная… лучше бы вьюга тебя замела, и волки съели…
– Они! Они мне угрожают. В прошлый понедельник, утром, иду на работу, спускаюсь к почтовому ящику, а там вот это…
Марина Николаевна поворошила в сумке рукой и протянула Макову открытку. На открытке – памятник героям Плевны. На чистой стороне ее, печатными буквами, был написан суровый Маринин приговор. Маков прочитал: «Марина Николаевна Азарова. Причина смерти: онкология. По всем вопросам обращайтесь – ве, ве, ве, бизнес-разведка дефис волки, точка ру».
– Уже шестая… это – шестая открытка, – сказала Марина. – И на всех – эта штука, памятник этот дурацкий.
– Злые дети какие-нибудь развлекаются, а ты что подумала? Не бери в голову, живи себе потихоньку. И дай жить другим. В восемь вечера придет твоя маршрутка: садись, милая, и уезжай. Я тебе обещаю, в таком случае – будешь жить долго.
Марина Николаевна дотронулась до пакета с пряниками, погладила его – тремя пальцами:
– Не буду я жить, мне ничего не хочется. Ни пряников, ни кнутов, ни Понькиных объятий. Ничего. Я даже с работы почти уволилась. Хотела здоровьем заняться: давно по врачам не ходила… а потом плюнула. Раз эти подлые волки меня нашли, значит их кто-то ко мне направил. Оттуда, наверное, откуда-то.
Маков сделал сочувственное лицо (хотя в душе – мрачно веселился):
– Приелись объятия, подвела удобная география. Не выследила ты жизнь, это она за тобой наблюдала безжалостно, чтобы раз – и на Кавказ, как говорится. Марина, ты просто баба, обыкновенная – с мужем и без, с любовниками по географическому признаку, с диссертацией и с квартирой, в которой полно барахла, детских тряпок и чужих новостей. Кто-то из соседей – скорее всего, чьи-то безжалостные дети – решил над тобой пошутить. Бывает. Бывает и хуже.

– Но почему именно сейчас? Не год назад? Не два? Две недели назад все началось. Почему не три? Три недели назад я во сне черепахой была. И меня поймали – на суп. Почему?
Маков развел руками:
– Сие неведомо.
Помолчали. Марина посмотрела на часы, сказала:
– Ну, я пойду.
– Иди, – откликнулся Маков. – Спасибо, что проведала, хотя зря. На билеты тратилась. Почки свои в маршрутке растрясла. Вон, смотри, пуговицу еще потеряла. Видишь, внизу? Оторвалась.

Надевая дубленку, Марина думала об одежде с чужого плеча, о мистических детях с волчьими головами, несносных и мстительных, об их загадочной бизнес-разведке, открывшей всю безнадежность ее обыкновенной географии.
– Почему ты так на меня смотришь? – спросила она Макова.
– Как? – отозвался тот.
– Значит, вспомнил… как ты… у нас коридоре… на Косимовской еще, а мы потом переехали. Ваня, можно я у тебя эти открытки оставлю. У тебя печка, ты их возьми и сожги. Печке же все равно от чего гореть.
– Оставляй, – сказал Маков и отвернулся.

Марина ушла. Открытки он сжег. Потом, подражая волкам, тихо завыл. На эту жизнь, на Марину Николаевну Азарову, он уже насмотрелся. Теперь вблизи для него ничего не существовало, даже месть свою он теперь изжил до конца: он любил ее, а за что? За что? За крашеные волосы, за невнимательные глаза? Но он хотел вызвать кого-то… Ее и вызвал. Только она и приехала. Вот так, напугав ее открыточными волками, он за все с ней, похоже, расплатился. Хотел за все ей отомстить и собою ее наконец ограничить.

Все для Ивана Валентиновича Макова теперь было слишком издалека. И, покашливая над бездной, только ей он себя и адресовал.