МОРЕ НА БАЛКОНЕ
Опять звонил Крышкин, приглашал на выставку Ларионова. Хорошо, что звонит, не забывает. Чудо получается из ничего: огурцы распустили в ящиках свои нежные усы. Я сказала Крышкину:
– Пойдем, но не завтра.
Крышкин еще проявится – июнь только начался. Выставка Ларионова будет до середины июля. Сейчас я курю на балконе.
На моем балконе – солнечная сторона. Я никуда не тороплюсь, знаю: еще есть время, чтобы придумать нового Крышкина. Навалом времени для чудес. Всегда придумываешь нового Крышкина, когда надо со старым Крышкиным общаться.
Криво как-то растет один огурец, самый слабый из всех. И усов у него нет. Слабый росток не дает усов, стесняется. Что-то там проклевывается из верхушки стебля, уже третий день проклевывается и никак не проклюнется. Какая-то дальнейшая жизнь. На стекле сидит большеногий комар: вот, сейчас забьется. Забился, замер опять. Зачем ему такие нелепые ноги? И столько? Не умеет он с ними быть, лучше бы ему крылья другие выдали, размашистые, тогда мучительные ноги можно заменить: вместо шести оставить две или три, покороче. Только я об этом подумала, как на балконное стекло сел другой комар, той же гигантской масти, но (клянусь!) о трех ногах. Я стала его рассматривать, где же остальные ноги? Куда делись? Наверное, оторвал комару ноги какой-нибудь бездельник-садист. Не буду прогонять увечного комара. Внизу, под балконом, идет человек и говорит:
– Если водкой не запасешься, замочу на …
На моем балконе – тайна всего живого открывается в побегах овощных культур. Разошлась широкими листами тыква – «Золотая груша». Здесь, на балконе, тишина обманчивая, примирительная: словно ты вознесся уже и ни в чем не нуждаешься. Будто города нет. Нет никакого Гофмана, с которым ты всякий раз, по поэтическому завещанию, идешь непременно до угла. Долой городские углы и то, что за ними прячется! Есть только солнце и неожиданная жизнь огурца в темном ящике, в хорошей специальной земле. Ты только слушаешь и смотришь. Зрение и слух. У одного, самого раскидистого и осанистого огурца, ус нащупал старый мельхиоровый соусник, нежно и цепко обвил мельхиоровую ручку. Сочетание получилось нездешнее, замки Луары. На соуснике выбиты слова: «Гребцу-активисту т. Кисиль П. ДСО “Самолет”, 1938 г.».
Кисиль П., гребец-активист, это моя бабушка – мастер спорта по академической гребле. В 38-ом она была молодой, моложе меня, сегодняшней, лет на десять. За память о бабушкиной молодости держится изумрудная завитушка – ус огурца.
Соусник, почернев, стоит здесь много лет, в нем лежат коктебельские ракушки. Когда сын был в Коктебеле, он собирал их на диком пляже. Почти все ракушки – не целые. Из таких ракушечных плоскостей мы с сыном делали море на картоне: пластилиновые волны, песок пластилиновый, на нем – галька и ракушки в смертельном разрезе таинственного нутра. Эти, что в соуснике, остатки, голландский натюрморт. Море, где же ты?
Море шумит между веком прошлым и нынешним, в первой поездке с сыном в Коктебель. На коктебельском пляже сын увидел нудиста и закрыл лицо руками, но так, чтобы я видела, как ему смешно. Сын – гегельянец. С пеленок таков.
Нудист, старик с музыкальным профилем, выразительно некрасивый, смотрел сразу тремя глазами. Двумя глазами он смотрел неизвестно куда. Третьим глазом, который на затылке, старик, не мигая, разглядывал галечный пляж и железную будку с надписью «Алые паруса». Будка-ящик, закрыты ее окна, отдыхала замкнуто, намекая на бессмысленность всякого оголения. Старику безразличны намеки будки. Нудист, прикрыв надежным веком свой третий миндалевидный глаз, тихо, руки в боки, следует вдоль моря, наслаждаясь минутой жизни. Тикают наши часы.
Я докурила, куда приткнуть окурок? Опять некуда. Кладу окурок в пустой керамический горшок, он служит мне временной пепельницей.
На сером кирпиче балкона, на том, который с надписью карандашом «Валя +», обвисла покинутая паутина. Внезапно на ящике с огурцами появляется паук о восьми раскидистых ногах, крепкий, как хозяин. Паук это – известие, письмо. Начинаю читать, гадая на каждой строчке. Сбиваюсь тут же. Собаки влетели в нижнее, подболконное, пространство. Спрыгнув с гогеновских полотен, они, тявкая беззлобно, по щенячьи, загнали рыжего на старое дерево. Загнали и не уходят, виляют хвостами. Рыжий сидит на толстой ветке, пружинит лапой. Соседский ласковый кот.
Паук исчез, только что был, и нету. В старом аквариуме растет базилик: внизу дренаж, потом земля. Намекает на псалмы Давида душистая трава, ее запах едва уловим. Пока. Но потом, когда базилик закустится, я узнаю тебя сразу, мой веселый Крышкин. Я пою: «Всевышнему рукоплещите, народы…»
Аквариум когда-то стоял в комнате сына. У сына в детстве было воспаление среднего уха, тяжелое. Ох, и было же слез. Для радости, чтобы отвлечься от среднего уха, я тогда купила аквариум. Нашла ему место на стеллаже. Придумав наскоро водный пейзаж, запустила в него угловатого телескопа и морковных вуалехвостов. Но микроклимат в аквариуме не создавался. Первым, приложив плавники к чешуйчатой груди, из аквариума выпрыгнул бархатный телескоп, слипся на полу и замер. Потом настала очередь морковных вуалехвостов. Они просто исчезли: от вуалехвостов не осталось никаких следов, нигде, ни в воде, ни на суше. Аквариум опустел, среднее ухо сына пошло на поправку…
В комнате звонит телефон. Снова Крышкин? Нет, это Митя Лирский. Митя – журналист, пишет о культуре, Лирский – его псевдоним, на самом деле Митя – Петренков. Зануда, большой любитель правды, Митя все ставит ребром: отношения с родителями, состояние отечественных архивов, идеологическую безнравственность власти и горестную историю собственной тяжелой болезни. У Мити с детства одна нога короче другой. И слабое сердце.
– Але, – кричит Митя в трубку, – ты меня слышишь? Слышишь меня?
– Да, – говорю, – отлично тебя слышу.
– Ну привет, – успокаивается Митя и спрашивает:
– Что делаешь?
– На балконе курю.
– Куришь. Курить вредно. Слушай, я с вопросом к тебе. Ты вообще слыхала, что у нас с архивами творится? Ты в курсе, что архив Куприна до сих пор не описан?
– Слыхала.
– Она слыхала, – иронизирует Митя. – Тебя что, не волнует проблема доступа к архивным фондам? Не волнует, что ты и четверти не знаешь того, что могла бы знать? А?
– Митя…
– Не оправдывайся, – перебивает меня Лирский, – я сейчас к тебе приду. Точнее, уже пришел. Выходи на балкон. Видишь меня?
– Вижу, – говорю я радостно, а про себя думаю: «Надо было с Крышкиным на Ларионова пойти, Лирский сейчас опалит все живое своим занудством, некуда бежать».
Открываю Лирскому. Он стоит, тяжело дышит. Жарко на улице, а у Мити сердце. Протягивает мне пакет:
– Принимай подношение. Там, в пакете, абрикосы и сок. Ну, чего таращишься? Бери пакет, говорю.
Беру пакет. Митя оглядывает мое пространство:
– Где кондиционер? Нету до сих пор?
– Нету, нету.
– Эх ты, честная интеллигенция, – говорит Лирский и идет на балкон.
Я – на кухне, мою абрикосы. Слышу, Митя кричит на балконе:
– Иди сюда. Быстрее давай.
– Иду, – кричу в ответ, а сама ищу тарелку для абрикосов, поглубже. Оттягиваю приближение к Лирскому, но это бесполезно:
– Ты чего там застряла?
Иду, несу впереди себя блюдо с абрикосами. Лирский стоит на балконе, в руках у Мити чернеет соусник. На мельхиоровой ручке – остатки изумрудного уса. Говорим одновременно. Я:
– Мить, ты зачем у огурца ус оторвал?
Он (потрясая соусником):
– Ты знаешь, что это?
– Это соусник, Лирский, мельхиоровый. Моей бабушке его вручили на соревнованиях. Вон, сбоку надпись. Прочти.
– Надпись я прочел. Мельхиоровый, говоришь? Темная ты, мать, хоть и про Булгакова пишешь. Ты хоть знаешь, чей это соусник?
Я, обидевшись на «темную мать», говорю:
– Мой.
– Это – само собой. Ты клеймо видела?
Лирский поднес к моему носу овальную ножку соусника. Я посмотрела на ножку, на ней действительно стоит клеймо: медведь на задних лапах и слова – A. Krupp Berndorf.
Митя, снисходительно на меня глядя, сказал:
– Я пошел в ванную комнату. Зубная паста у тебя, надеюсь, есть? И губку тащи для мытья посуды. Которая помягче.
Лирский, усевшись на край ванны и выдавливая на соусник зубную пасту, тер его поролоновой губкой. Тер и рассказывал: начал с Артура Круппа и с Берндорфского завода металлических изделий, что в Нижней Австрии был открыт (соусник – оттуда), а продолжил про Альфреда Круппа. Митя тер соусник и говорил об изобретенном на производстве Круппа бесшовном колесе для железнодорожных составов, про кузнечный паровой молот «Фриц», про то, что у Альфреда Круппа случались затяжные депрессии, что "пушечный король" Крупп любил писать письма и вообще был графоманом.
Некоторое время я покорно слушала Митю, но рассказ Лирского не кончался. Мне надоело стоять в дверях туалетной комнаты и, глядя на Митю, преображавшего соусник с помощью зубной пасты, слушать про династию Круппов.
– Митька, – прошептала я весело, – а все-таки хорошо, что я за тебя замуж не вышла.
Тут в комнате снова зазвонил телефон. «Только бы Крышкин», – подумала я и бросилась к телефону. Звонил сын. У них там, на даче, кошка окотилась. Жена сына спрашивала: не возьму ли я одного? Еще чего. Пусть дачники разбирают. Или все же взять? Рыжего.
– Рыжих нет? – спросила я у сына.
– Есть, по-моему, пятнистый. Но ради тебя он вырастет рыжим, – ответил сын.
Сошлись на том, что я подумаю. Надо с Лирским посоветоваться.
Входя в ванную комнату, я (зачем-то) крикнула:
– Митя, прошу совета!
Лирский сидел на краю ванны, держась за нее холодными от воды руками. Я решила его поцеловать и поцеловала в висок, думая, что мельхиоровый соусник, помолодев, стал похож на волшебную карету.
– Как новый, – подытожил Митя.