Category: медицина

Category was added automatically. Read all entries about "медицина".

Свидание в поселке Н.


Не старая, но покорная старости женщина, припадая на левую ногу, шла по узкой дорожке, мимо разметавшихся от дождя флоксов. В тишине, увечной и цветущей, возникла божественная картина. Я шел и думал торжественно: «Бог открывает себя миру. Открывает и закрывает. Здесь, в настоящем, нет у бытия границ. Всё одновременно в жизни божественной, и признается она только здесь, за пределами пространства и времени». 

Я обогнал хромую женщину, она чуть замедлила шаг. От ее безразличного лица, я, как герой комической трагедии, закрылся словами: объекты просты. Вот идет покорная жизнь, просто идет к смерти. И пусть идет, а мне еще рано. Рановато туда. А куда, если не туда?

В хромой женщине я узнал медсестру, поселковую бывшую красавицу из моего детства, говорившую про свою мать: «Старуха клянчит по соседям». Та, и правда, клянчила: то лучок ей дадут, то падалицы какой-нибудь, то банку прошлогоднего варенья.  Обходя соседей осторожно, не частя, но регулярно, старуха (тоже хромая), получив пакет с падалицей вместе с чахлым букетом для засолки огурцов – укроп зонтами, ухо зеленое хрена, смородиновую ветку, благодарила: «Добрые люди, добрые… руки целовать… ручки».

Collapse )

Тепло весны

Мои белые розы подвяли, но все еще красивы. Люблю я розы, именно белые, а не какие-нибудь. Вчера сын лечил меня от простуды электрической грелкой. У нас эта процедура называется "поджарить маму". От блинных выходных остался один блин, все еще ничего... съедобный.
Читала отзывы критиков о Чехове, его современников отзывы: да, надрывались критики, себя не жалея, подмечая в чеховских текстах много лишних деталей. Известное дело... только "лишними деталями" цельность и достигается. А ровные картинки, как говорили ранее -- "бесконфликтную прозу", пишут, наверное, те, кто мечтает жить так, чтобы не ударить лицом в грязь. Скучно принадлежать не себе, а ватаге чужих мнений: одинаковых, лебяжьим пухом подбитых. На перинке в будущее не летают.
Очень трудно (мне, как оказалось, трудно) не упрекать.
Не упрекать за неблаговидные во всех отношениях поступки: не человеку адресованные, если бы. Прицеливаются к труду, который не просто так -- итогом -- дается, а зарабатывается. Путем всевозможных и весьма увлекательных отречений.
Легкий итог (он ведь кажется таковым) -- это чистовик того самого бредня, перечитанного и высмотренного заново не только для себя -- для других. Я отговорилась в подушку, ночью и шепотом. Утром наступил покой. Безжалостный, не беспощадный. Я сумела, не фальшивя, отказаться от "легкого труда", выполненного честно, чтобы не жить чужими обстоятельствами. Нельзя зависеть от обиды. Пусть от нее зависит обидчик. Так и он, полагаю, долго в этой зависимости не продержится.
Только что на каталожную карточку, на которой написано: "комсомольский активист Акмо(а?)линский, Зеленые огни", села божья коровка. Прошлась по карточке и вспорхнула... И прилетела опять... весна наступила... короткокрылые птицы весны на станции Выхино -- белые и пятнистые.

Звы-звы

-- Мне сегодня снилось, что мы расширили твою квартиру и потолки в ней – три с половиной метра, -- сообщил Шуре Петр Петрович.
-- Неплохо, значит, мы живем во сне, -- сказала Шура.
-- Шурочка, у меня нет ничего, что надо сделать в жизни, -- совсем тихо сказал Петр Петрович. Голос его ослаб.
-- Высокое давление, наверное. Ты мерил? – спросила Шура.
-- Нет.
-- Что же ты? Надо следить за давлением.
-- Дважды два – четыре, -- раздраженно заметил Петр Петрович.
-- Петя, люди с высоким давлением живут до ста лет… у подруги Зинкиной матери муж умер в пятьдесят восемь, а она -- в девяносто семь, хотя все время говорила: не переживу этот год, давление за двести, не дотяну…
-- Я не хочу тянуть до ста лет, мне плохо: читать не могу – катаракта, сидеть не могу – позвоночник, ходить не могу – ноги не идут. До лифта, веришь, сейчас не дойду. Вчера упал и снова упал, перевернулся, коленку расшиб.
-- Больно?
-- И спать я -- тоже не могу. Всю ночь сегодня не спал, только, может быть, час. Сны наяву вижу: тебя вижу, как мы с тобой в троллейбусе едем. Куда-то едем…
Шура пошевелилась под пледом:
- А у меня третий день голова болит. Не знаю, наверное, погода меняется. Вчера приходил Федя Большаков, напился и пришел…
Петр Петрович немного оживился:
-- Большаков продает свои стихи – по шесть долларов за строчку. Подумать только, Большаков стихи пишет… и продает. Не предлагал купить у него строчек пятьдесят – оптом?
-- Нет. Он песни пел, потом ругался: жаловался на Зинку, она его с дачи выгнала.
-- Зинка может…
-- Она высадила огурцы в открытый грунт, а Большаков, встав на четвереньки, всю рассаду съел... ел, идиот, и кричал: «Ме-е-е-е!». Вызывающе.

На секунду разговор затих. Шура читала мысли Петра Петровича: он подумал о свежих огурцах – хорошо бы их со сметаной и с луком зеленым… Подумав, он продолжил:
-- Врет Большаков, там место лысое, соседи рядом, а он, когда не пьет, стеснительный.
-- Его Зинка довела до такого демарша. Он мстил ей за то, что она снесла кривую беседку, ту, что у них была за яблоней, и двадцать лет подряд считала его виноватым.
Петр Петрович потребовал:
-- Говори яснее. Что значит «считала его виноватым»? В чем?
-- Яснее некуда. Он Зинкину мать, оказывается, однажды в лесу бросил. С корзинкой маслят. Среди кабанов. Мать Зинкина, Ленина Ивановна, про это молчала. Все-таки стаж у нее, литработник, партийная нагрузка-закалка. Большаков сам Зинке рассказал, когда она дачу на племянницу записала.
-- Бросил в лесу стопудовую тетку? Жестокий поступок, не спорю. Досталось, видимо, кабанам.
Шура вскочила с дивана и замахала руками.
-- Что такое? – поинтересовался Петр Петрович.
-- Шмель, паразит, в комнату залетел. Подожди, я его газетой прогоню.
-- Ты газеты читаешь? Не читай, они бесполезные теперь, да и раньше были так… срочно в номер.

Шура прижала шмеля, севшего на подоконник, газетой:
-- Иди сюда, красавец, я сейчас тебя на волю выброшу.
-- Ты где? Куда пропала? – спросил Петр Петрович.
-- Здесь я… улетел красавец. Так на чем мы остановились?
-- На том свете шмелей, наверное, нет, -- вздохнул Петр Петрович.
-- Мы пока на этом, не будем выходить за пределы – раньше времени, -- вздохнула Шура.
-- Какая ты назидательная бываешь, до тошноты.
-- Не надо меня обижать сейчас, у меня от Большакова еще… обида осталась.
-- Нанес?
-- Да так… сказал, что у таких, как я, нет никогда никаких новостей.
-- Что же он, когда на рогах, не к Зинке, а к тебе плетется?
-- Зинку он стыдится, а меня, видимо, держит за неопределенное существо.
-- И тебя, конечно, это задевает.
-- Конечно, я же живой человек. Я тоже могу обидеться.
-- Ну так откажи ему от дома.
-- Неудобно. Все-таки двадцать лет дружбы, и как? У меня слов нет для такого решительного поступка.
-- По-моему, ты все усложняешь. Вот он придет в следующий раз, а ты дверь не открывай.
-- А вдруг… а тогда он решит, что меня дома нет и в окно полезет.
-- Зачем?
-- Ну, ему же надо где-то отоспаться. Все лучше, чем под кустом.
-- Хорошо. Пусть лезет. Вот он пришел, позвонил в дверь, ты не открыла. Он решил, предположим, что тебя дома нет и лезет, значит, в окно: в форточку руку просунул – шпок, окно открылось. Большаков уже в квартире. На кухне он сразу проверит холодильник. Там есть?
-- Никогда.
-- Значит, долго он на кухне не пробудет. Большаков закрывает окно. Он хочет лечь на диван и поспать. Он входит в комнату и… что он видит?
-- Что?
-- Ты, как старый большевик, невозмутимо лежишь на диване, накрыв лицо газетой.
-- Почему?
-- Что – почему?
-- Газетой -- почему?
-- Потому что ты привыкла так.
-- Хорошо.
-- Большаков растерянно шепчет: «Шура, ты жива?» Ты не отвечаешь. Он ближе подходит к дивану. Тут ты, не снимая с лица газеты, говоришь: «Для тебя, Большаков, ха-ха-ха, я навсегда умерла». Занавес.
-- Потом придется вызывать «скорую».
-- Думаешь, Большаков умрет от страха?
-- Нет, от смеха.
-- Вот и хорошо, Зинка принесет тебе свежих огурцов, помянете усопшего как следует.
-- Да она меня убьет. Скажет, что я ее мужа сознательно на тот свет отправила.
-- Доказательств нет. Аргументация?
-- Ну, например, она вспомнит, что я ее к гадалке водила.
-- А ты водила?
-- Она сама попросила: хотела знать, за что ее Николай Угодник разлюбил.
Петр Петрович заохал, у него заболела шея – отекла. Он покрутил шеей, помял ее пальцами и съязвил:
-- Кто из вас первая дура, а кто – следом, но не отстает?
-- У Зинки был любовник. Бандит. Страшный до неузнаваемости.
-- Это как?
-- Это как нечеловек, как что-то ужасное. Такой он был… по прозвищу Утя Магаданский.
Петр Петрович засмеялся звонко, как мальчик:
-- Утя Магаданский. Надо же, а Большаков знал?
-- В том-то и дело, что сначала он не знал, но однажды Зинка ошпарила ногу.
-- Короче давай, без ноги.
-- Нога тоже играет свою роль. Зинка ошпарила ногу, а Большаков пошел в аптеку – за раствором фурацилина. И пропал часа на два. То есть, как всегда, вернется минимум послезавтра. А Зинке больно. Ей надо ногу ошпаренную обработать. Мама ее в позапрошлом году умерла, поэтому она звонит Уте этому… Магаданскому и говорит: так, мол, и так, я ногу ошпарила. Тот сначала думал, что у Зинки – такая игра, что она кокетничает, издалека его зовет: скорее приходи, мужа дома нет.
-- Ну! – крикнул нетерпеливый Петр Петрович.
-- Сейчас брошу говорить, если будешь нукать… Так вот. Утя ужасный как-то все же понял, что дело серьезное, надо Зинку выручать. Он зашел в аптеку, купил фурацилина и пошел к Зинке. Входит в подъезд, а лифт не работает. Утя идет с фурацилином по лестнице, идет и видит: мужик сидит между четвертым и пятым этажами, грустный. Сидит и говорит сам с собой. Утя остановился, спросил: проблемы? Мужик говорит: да, жена ногу ошпарила, послала в аптеку за фурацилином, а фурацилин в аптеке, мол, кончился. Поэтому пришлось идти за вином, так как страдания близкого человека невозможно пережить без вина. Так он думал, пока пил, а когда вино кончилось, мужик вспомнил, что денег у него больше нет. И до дачи он не доедет: на даче можно было бы продолжить, там -- если не в гараже, то у соседа -- всегда есть. И домой нельзя – у жены ожег на полноги. Утя понимает, что да, у мужика серьезное горе.
-- Мужик – это Большаков.
-- Он! Утя дает Большакову сто рублей, оставляет ему фурацилин и уходит. Причем, как оказалось, навсегда. На следующий день ужасного Утю подельники зарежут в бане.
-- Не перескакивай. Что было в тот день, в котором нога?
-- Большаков поехал на дачу. Зинка на стенку лезет, плачет. Нет мужа и Утя не идет. Тогда она сама, кое-как, одевается и идет в аптеку – за фурацилином.
-- А лифт не работает, -- подсказывает Петр Петрович.
- Да, не работает. Она спускается по лестнице, ниже и ниже, и видит, что в подъезде, на подоконнике, стоит бутылка фурацилина, оставленная ее мужиками. Но она-то думает, что Большаков лежит на веранде – отдыхает в садовом товариществе «Красный маяк», она же Утю ждала – с фурацилином! Она понимает, что ее бросили, оставили один на один с ошпаренной ногой.
Голос Шуры вдруг задрожал.
-- Что? – поинтересовался Петр Петрович. – Плачешь? Мне твою Зинку не жалко. Вокруг нее мужики спиваются и умирают, а она огурцы, как оглашенная, на даче сажает: кому?
-- Она так успокаивается. Работает. Не унывает.
-- Зато Большаков унывает, за двоих.
-- Ты только что его презирал.
-- Я? Ничего подобного. Я стихи его презираю, потому что Большаков не может хороших стихов писать.
-- У него поэма есть. Называется «Звы-звы».
-- Как?
-- Звы-звы. Он меня спросил: «Что слышишь, ты, Шурок, в этих буквах?»
-- Ты что-нибудь слышишь? По-моему, бред алкогольный и только.
-- Я слышу. Звы-звы… злые вы…
-- Злые вы? Мы же еще и злые. Шура, вычеркни его из жизни. Иначе он тебя вместо Зинки найдет. И тогда уже будет поздно. Шура, это, уверяю тебя, подлое существо.
Шура сказала жалобно:
-- Ты совсем меня, Петр Петрович, запутал. То ты против Большакова, то за, то снова – против.
-- Пожалуйста, общайся, если тебе нравится терпеть унижения: он же сказал, что ты… что у тебя не бывает новостей.
-- Он это особенно подчеркнул. Наверное. Нет новостей – есть покой. Вот что он хотел сказать.
Петр Петрович пропал.
-- Чего ты молчишь? – спросила Шура.
В окно ее светлой комнаты влетели два пушистых шмеля. Один шмель, явно смеясь над Шурой, спросил у другого: «Чего ты молчишь?». Другой ответил голосом Петра Петровича: «Молчу и буду молчать… пока…».
Шура, рассердившись, сказала шмелю: «Петр Петрович, кончай прикидываться, про гадалку я тебе так и не рассказала». И проснулась.

В темноте июньского утра свистел одинокий соловей. Сонная Шура нащупала ногами жесткие тапочки, встала с кровати, включила в комнате свет и подошла к книжным полкам. Между Куртом Вонннегутом и Юдорой Уэлти стоял ее муж, веселый Петр Петрович. Он улыбался в объектив, придерживая ковбойскую шляпу правой рукой. На фотографии, наискосок, взлетало размашистое: «Куба. Страна обыкновенных возможностей. 1976 год». Шура погрозила Петру Петровичу кулаком:
-- Опять не дослушал. Ну что ты за человек?

Плакали все

Вечером перевезла пекинца из Москвы в Быково. Проводы на Ленинском были тяжкими. Дыня "Колхозница", съеденная "на дорожку", конечно,  не помогла: плакали все -- Вайс, пекинец, привыкший спать на тапочках Вайса, и я.  Обнимались втроем. Чуть не забыли пекинцевы миски.
Сейчас собака лежит, раскинув лапы, на быковской кухне. Илья печалится в своем дому  -- "ничего не хочется есть".
Мне предстоит уборка. Завтра приезжает сын. "Еду домой!" -- крикнул Вовка в трубку мобильного телефона. Так и я очень соскучилась. Очень.
Илья перед нашим с пекинцем отъездом переживал, что мы что-то сделать не успели. Газетные ритмы держат -- до сих пор: "мы же хотели запятые расставить в твоем ЖЖ", "ты еще одну картину обещала нарисовать", "эх, хотели сходить в Третьяковку", "показания счетчика так и не сняли" и т. д.
Только что говорила с Ильей по скайпу. Он сказал: "Я заболел. У меня температура 38 и 3. Я простудился". Наверное,это я его заразила. Я тоже простудилась.
В Вовкиной комнате пахнет краской. Завтра на вокзал -- Вовку встречать. У него четыре сумки, две -- "на колесиках". Значит, в  них едут банки, а в банках огурцы мамины. Она их фирменно маринует. Наверное, приедет и мед. И мята, и что-нибудь еще.