Category: музыка

Category was added automatically. Read all entries about "музыка".

"И они были там..." (Вечер на Покровке)

Во второй половине дня работала в Историчке. Потом прошлась по изменившейся Покровке: выше Маросейки я давно не ходила, а когда-то гуляла в этих местах после работы. Любила здесь гулять.  Малер в витринах, в вагоне темном трамвая, в арках и светофорах. Девятая симфония, несущая в вечернем пейзаже. 

Подарок к Новому году — вечер О. А. Седаковой. Дверь, открытая для друга, дружеский разговор, спокойный и веселый, «и они были там, где хотели всегда». 

Домой вернулась — снова Малер. Что-то еще наговаривает мне город. 

Воображением познают

Весь день работала с материалами, присланными из-за рубежа.  Их не так много, в основном сканы газет и бюллетеней, есть и папка с несколькими документами, а главное -- фото тоже есть. Посильно переводила, отбирая то, что войдет в статью.  Между делом, конечно, слушала музыку, писала и отвечала на письма. 

За окном дождь, шел и перестал. Стало так тихо.  Как сказал Я. Э. Голосовкер, воображением познают.  Да,  межзвездный странник, но не смирительная рубаха... с нею получается слишком мужской подход к воображению, с  тюремными пытками во всякой отправной точке: в звездах другие — свободные миры, а в этом застенке лишь игривые мухи. Как-то не очень... 

Как же музыка, друзья, слепые провидцы и несчастные наблюдатели за толпой. Или счастливые?

Я знаю такого. Встречаю его часто на платформе станции Электрозаводская. У него лицо сотрудника ИМЛИ, пахнет от него дурно, куртка — на голое тело, ноги пятками выступают из искусственной детской обуви. Всё — черное: куртка, волосы, глаза, борода.  Стоит, не двигаясь.  Смотрит. На что же он смотрит? 

То ли от одиночества — смотрит на жизнь, то ли просто существует здесь: кого-то ждет? никого не ждет? — только два варианта, а иначе — объяснений нет. Несколько раз пыталась дать ему денег. Не берет.  Не оживляется никак.  

Collapse )

И хор поет

После работы гуляла по вечерней Москве. От Большой Дмитровки дошла до Богоявленского собора. Слушала хор, стоя на улице. Удивляясь доступной красоте. Потом зашла в храм. 

Сентябрь — счастливый месяц, янтарный. Мы брать преград не обещали,  мы будем гибнуть откровенно.

В сентябре, говорят, собирают калину. Еще яблоки сентябрьские, акварельные. С прожилками красными на желтоватой мякоти. Японский вечный штиль... 


Гадкий праздник

Гадкий праздник


Бежал я долго - где, куда?
Не знаю! ни одна звезда
Не озаряла трудный путь.
«Мцыри»


Хватова Таня получила 31 декабря письмо. Его написал Танин дедушка. Из санатория «Озеро Белое». В письме дед в основном жаловался на санаторную жизнь.

«Грустно, Антонина, не знаю куда себя деть. Выхожу на балкон, передо мной – худая сосна, разглядываю ее, но ничего не вижу. Ты обещала, что приедешь, новые очки обещала, Пашку-какашку обещала привезти, чтобы я с ним поговорил о будущем. Ты все собираешься, а вот ведь не успеешь: чувствую, что мне здесь помирать. Тут по сугробам черные коты скачут, я трех видел. Коты черные, а снег белый. Приедешь? Жду», – писал дедушка, обращаясь не к Тане, а к Таниной тетке, Антонине Кульченко – к своей дочери, той еще попрыгунье. В Тверь письмо улетело. Тетя Тоня в тот санаторный для деда год у подруги в Твери месяц жила. Спасибо, адрес деду оставила. Грустно, когда все в прошлом… кто и где жил, за всеми не уследишь.

Дедушка написал это письмо десять лет назад, тогда у Таниной тетки личная жизнь кипела. Допрыгалась тетка – со многими хороводилась, а вышла замуж за какого-то страшненького путейца, за бригадира пути, отбила его у краснощекой и верной жены. Та первого марта, в день рождения путейца, звонила и в трубку молчала… Но поздно, бывший муж больше чем себя теперь ее боялся.

Жила тетка с бригадиром пути словно впопыхах: среди натужного хрустального уюта они метали друг в друга неосторожные слова. Собаку завели, а через год – усыпили. Собака, как сказала тетка, заболела какой-то особой -- собачьей тоской: шапку теткину зимнюю порвала, укусила Маняшу Бивневу, рыжую кассиршу. Маняша, в отсутствие тетки приглашенная путейцем «на разок», у тетки в квартире ночевать осталась. Собаку тетка с путейцем усыпили… однако в совместной их жизни все окончательно разладилось: прошлым летом путеец, истомившись жить на два дома, ушел к кассирше насовсем. Тетя Тоня слишком пить стала, а потом в церковь пошла – чтобы оказаться при Боге. В деревню перебралась. Пашка, сын ее и Танин двоюродный брат, продал этой осенью квартиру материну, женился. На своей бывшей однокласснице…

Таня недоумевала: за что дедушка так любил Пашку? За то, что он – первый внук? Наверное, за это. Еще за то, что Пашкино детство прошло при беспризорной матери, гулявшей с кем ни попадя ради женского счастья. Беспутных любят больше: своего сына, Таниного отца, дед тоже любил, но как-то про себя – тишком, ничем почти не выдавая своего чувства. С внучкой – с Таней – почти не общался.

Деда она помнила смутно. Иногда родители приводили маленькую Таню к деду в гости. «Кто ты?» – спрашивал Таню дед. «Хватова Татьяна», – отвечала Таня. «И я – тоже Хватов», – говорил дед и улыбался осторожно, растерянно: мол, сам не знаю, как так получилось.

Таня Хватова родственников сторонилась: говорить не о чем. Кто за душевный покой одиночеством платит, тому игра чужих теней, весь этот пир житейский, глупый и жестокий, ни к чему. Веселья – на копейку, а последствий от него – воз и маленькая тележка. Чичиков в бричке, Селифан кучером, а в лакеях – Петрушка, суровый малый с крупными губами. Сюжет становился ежеминутно занимательнее… однако пирушка, как водится, кончилась дракой. Про Чичикова думали, что он то ли капитан Копейкин, то ли Наполеон. Таня не хотела впускать в свою жизнь, как она говорила, гоголевские мертвые образы. Она хотела разумной трудолюбивой жизни, и она, эта жизнь, у нее более-менее получалась. Кроилась без происшествий. Без потрясений. Шла спокойно.

В последний день уходящего года Пашка позвонил – в гости напросился: утром 31-го принес пакет с фотографиями семейными, документы – дедовы удостоверение ветерана труда и свидетельство о рождении, вот это письмо в пакете было, написанное дедом незадолго до смерти, которая пришла к нему, как только он уехал из санатория «Озеро Белое». Сердце остановилось у деда во сне. Радуясь, что вернулся домой, в свою однокомнатную малогабаритку, он выпил розового вина «Солнце Кубани» и, не притронувшись к ужину, приготовленному Таниной матерью, заснул для вечности. Следующим днем выяснилось: дед оставил завещание. Его квартира переходила не к Пашке, а к Тане Хватовой. Тетя Тоня на поминках плакала: «Что же он? Не предупредил, не спросил, не подумал…» Да, странный дед. Всю жизнь о дочери и сыне ее пекся, переживал, как у них все не ладилось, и денег с пенсии – всегда пожалуйста, а завещание – на Таню. «Будет у нашей Тани приданое, – говорила тетка на поминках, – возьмут нелюдимую нашу замуж не одну, а с квартиркой. Кто-нибудь, да найдется».

– Одна новый год встречаешь? – спросил Таню Пашка.
– Одна.
– Приходи к нам.
– Спасибо. Я уезжаю.
– Куда?
– В санаторий.
– А… неплохо. Далеко?
– Близко. На электричке – час.
Таня не хотела говорить Пашке, что едет она в тот самый санаторий, в котором когда-то зимой, наблюдая за прыжками черных котов, скучал дед. Пашка – без волос на голове, бритый наголо для мужественности – не волновался о Тане. Ему не нравилась Танина одинокая жизнь. В этой жизни было много равнодушия: книги на столе и мандарины на подносе – вот и весь Новый год. «Женщина без веселья не расцветет никогда», – думал Пашка, угадывая в Тане будущую старую деву.
Уходя, он сказал:
– Бросай курить, я вот бросил. И сил сразу стало больше. А ты – слабый пол, тебе это совсем не надо.

Таня не была подвижной в делах сердечных. Бесплотная она, беспилотная… Пашка даже не презирает ее, так как не за что ее презирать. Нет ошибок, нет погонь за счастьем, в которых надорвалась Пашкина мать, превращенная – тревожным договором бестелесного с бренным – в суетливую старуху, мечтающую о милосердии Всевышнего так по-детски, будто это не она била сына по лицу за то, что тот сжег гитару, подаренную ей ни кем-нибудь, а Пашкиным отцом.

Отца Пашки никто из родственников никогда не видел. «Моей синеглазой королеве от шалуна Вити. Лето. Село Цыпка. Туапсинский район», – написал на гитаре Витя-отец. Шариковой ручкой. Круглыми буквами.

Пашка, ему десять лет было, сжег гитару после того, как спросил у деда – долго собирался: «Кто был мой папа? Дядя Коля или еще кто?» Дед, подумав, ответил: «Вот “еще кто” и был. А сейчас у тебя папа – Константин Петрович, добрый человек». Получается, у всех – папа один и на всю жизнь, а у Пашки – не один, и новый этот папа, Константин Петрович, называет его зверушкой: «Иди сюда, ушастый зверушка, будем матери твоей совместно помогать. Ей ведь с тобой тяжело, понял?» А потом и этот пропал. Мать сказала: «Не склеилось». От Константина Петровича остались в доме две белые футболки и новая гитара, на ней никаких надписей не было.

Мать повесила новую гитару на стену, рядом с картиной, неизвестно откуда в доме взявшейся. Картина, портрет грустной черноволосой женщины, сидящей у стола и разглядывающей собственные, вытянутые на столе, красивые руки, нравилась Пашке. Это был портрет матери, но такой, какой он ее никогда не видел – покорной, задумчивой. Настоящая мать, а не такая, как у него, Антонина-попрыгунья.

Ох, помнил сын о своем проступке. Придя с работы, мать не сразу заметила отсутствие гитары. Сначала понесла пакеты на кухню: собралась готовить. Сегодня, значит, будут гости. Шуршала там, на кухне, и звякала посудой. Позвала. Потом еще. Пашка не откликался. Она вошла в его комнату. Тихо. Спросила, где гитара. Пашка сказал: «У гаражей мусор горел…» Она ударила его по лицу – два раза, наотмашь, сильно. Руки матери пахли луком, она только что резала лук, чтобы прикрыть им селедку, приготовленную к приходу гостей.

В красном рюкзаке Тани, собранном рано утром, поместились книга, ноутбук, сигареты – пять пачек, с запасом, и маленькая банка из-под гречишного меда, ребристая, с крышкой. Бархатная косметичка -- с духами, расческой, зеркалом. Две пластиковые емкости с салатами (крабовый и сырный), жареная курица – в фольге и в двух пакетах. Взяла моченых яблок, тетка прислала Пашке из деревни. Они у него в сумке спрятались, вместе с банкой икры и пластиковым петухом – символом наступившего года. «Чуть не забыл, это тебе, с праздником», – стоя в дверях, сказал он Тане.

Кофе еще взяла, чай, лимон и тростниковый сахар.

В санатории ее уже ждали. Девушка-регистратор так и сказала, увидев Таню: «А мы вас уже ждем». Проживание – два дня, без питания, подальше от веселья. Если подальше, то это корпус номер два. Трехэтажный. В нем длинные коридоры. Хлипкие двери. Тишина, в одном только номере – музыка: поет, выплывая из 80-х, хриплый итальянец. Таня спросила у девушки-регистратора:
– Номер с балконом?
– У нас не курят, – предупредила та.
Вторая девушка, тоже регистратор, уточнила:
– Запрещено на всей территории.

В номере Таня разделась, легла на широкую кровать. Завернулась в одеяло. И заснула. Во сне она увидела свою бабушку.

Бабушка водила Таню по незнакомому городу, пахло сиренью: суетились, не образуя сюжета, цветные кадры весны. Рваный сон, долгий. Увидев во сне Пашкину сумку, из которой он наяву достал теткины моченые яблоки, икру и пластикового петуха, Таня проснулась. Тихо лежала на кровати, возвращаясь в сон. Из памяти вдруг вызволился дед: сел в кресло, рядом с балконом.
– Ну как? – спросила Таня.
– Как в раю, – ответил дед.
– Не уверена, – сказала Таня и улыбнулась.

После одиннадцати, вечером, позвонили родители. Потом позвонил сослуживец, пожелал счастья с большой буквы и всего того, чего Таня сама себе хочет и чего у нее пока нет. Спросил:
– Ты тоже чувствуешь, что в этом году праздника нет?
– Нет праздника, – подтвердила Таня.
– Это правда или это возраст? Настроение такое… не новогоднее совсем.
– Наверное, это правда, – сказала Таня.
– Гадкий какой-то в этом году праздник, вот и ты заметила. Значит, я не ошибся.
– Стреляться, однако, мы не будем, – пошутила Таня.
– Было бы с чего, – поддержал шутку сослуживец.
Да, гадкий праздник. Но есть все равно хочется. Таня достала салаты, курицу, моченые яблоки и банку икры. Включила чайник. После еды и чая с лимоном наступил новый год. За окном ухнуло, потом снова. Над домами гасли золотые искры фейерверков.

Синтетическое счастье разрывается за черными деревьями – солдатами наступившей ночи. Праздник – это бунт человека, отчаянный разговор живых с мертвыми: мы не на вашем месте, мы на своем. Вот вам доказательство: шар подкинут, из него – так и плещет чудо. И пропадает. Ш-ш-ш…

Таня оделась, сунула в карман куртки ребристую банку из-под меда, нащупала в другом кармане зажигалку и сигареты. Показав охраннику ключ от номера, Таня вышла за ворота санатория. Закурила, разглядывая мокрую улицу. Шел снег, колючий, недобрый.
– Зачем же я сюда приехала? – спросила сама себя Таня.
Снова закурила. Окурок от первой сигареты она положила в ребристую банку. Над невысоким забором санатория мелькнуло что-то красное, светящееся тонко. Красный треугольник. «Инопланетянин-карлик сиганул через забор, подарки кому-то привез, мешочек звездной пыли», – подумала Таня.

Всю ночь ухали фейерверки. За стеной кто-то кашлял. Таня долго читала, заснула под утро.

Утро существует для того, чтобы взять себя в руки. Первое утро нового года. После душа, кофе и бутерброда с остатками икры Таня идет на прогулку. Сосны те же, такими же они были и тогда, десять лет назад – худыми. Сосны деда. Не все, но какая-то одна точно его. За корпусом – озеро, а слева от него деревянный дом – бывший шестой корпус: краска почти вся сошла, окна разбиты. У двери – железный квадрат с текстом: «Маленькая спичка – причина большого пожара».

Таня, залюбовавшись потерянным домом и восхищаясь точностью его предупреждений, не успела испугаться. В окне дома появился человек. На его голове робко светился красный треугольник. Неоновый третий глаз. Пирамида – частный случай конуса. И боги в профиль.
– Вы кто? – спросила Таня.
Человек задумался. Лицо его, опухшее и молодое, выражало какую-то глупую тоску. Пузыристое страдание человека, еще не привыкшего страдать.
– Т-с-с, – сказал человек, ткнув себя указательным пальцем в висок:
– Я застрелился…
– Место подходящее, – сказала Таня.
– Ни рубля… – прошептал человек, – …нет.
Обернувшись в пустоту дома, он позвал – как заскулил:
– Нинка, где… слушай меня… я потерял…
– Замерзнете вы здесь по-настоящему, идите домой, – посоветовала Таня. Она вдруг почувствовала себя временно счастливой. В номере она выпьет горячего чаю, заберется под одеяло. Будет читать. Еще день, завтра – домой.
Удивленно разглядывая свой палец, человек предположил:
– Может быть я – вот это?
По главной аллее санаторного парка, медленно приближаясь к потерянному дому, шел, наслаждаясь жизнью, непроницаемый охранник.
– Там человек замерзает, – сказала охраннику Таня.
– Вижу-вижу, – ответил охранник, – это Петька Смирнов. Он больной. Козий царь. У матери его – козы. Шесть. А он бегает и светится.

Кем бы я была на Диком Западе...

И была бы я трактирщиком, если верить тесту "Эха...". Вполне возможно. Была бы, но недолго. Меня -- по совокупности -- довольно быстро прикончили бы: так и ушла бы в мир иной, держа крепко свой доллар. Ван доллар, Wild West!

Вы - Трактирщик

Ты - одна из самых значимых персон на Диком Западе. В конце концов, что еще нужно большинству местных, кроме хорошей выпивки, музыки и красивых танцовщиц. Порой ты несешь большие убытки, стоит в твоем кабаке завязаться драке, но вообще ты тот еще пройдоха и свой доллар держишь крепко.

Закат под Локателли

IMG_2509


Над вечерней Прислонихой всегда удивительное небо. Во-первых, оно низкое, лежит у тебя на голове (точнее, где-то рядом с головой), ты ему вроде соразмерен. Во-вторых, оно -- и театр, и опера, и живопись с графикой (птицы на сером небе, ветки старых слив ночью, утром в сливах топчется дуреха-курица в жемчужных перьях, ничего не зная о своей красоте). Вовка сфотографировал небо и меня -- не на фоне неба, рядом с ним. Небо, как занавес, не для позера -- для всех. Я слушаю сонату Локателли (№ 7 для скрипки, в обработке Эжена Изаи), исполняет Давид Ойстрах. У меня нет жемчужных перьев, зато есть уши, которые слышат музыку.
Я привезла в Прислониху много дисков. Рахманинова в основном. Эжена Изаи. Изаи я люблю за интеллект, не мешающий эмоциональности -- силе чувства. Маме понравилась фотография. Другие закаты тоже будут нашими, но этот -- особенный -- больше не повторится.

IMG_2508

Настоящие зайцы

Когда у меня начинается бессонница, я становлюсь сентиментальной. Сын спит, собака дышит: во сне холка у нее укоризненная, друг человека не одобряет ночных моих посиделок.
Для сентиментальных настроений у меня есть короткий рассказ. Написал его Юрий Трифонов. Рассказ называется «Кошки или зайцы?». Я люблю перечитывать его, а перечитав, забываю постепенно. Не совсем, конечно, забываю, я помню про что он написан и как. Но только ночью, когда мне не спится, он занимает меня так же сильно, как и я его. Я разговариваю с ним открыто. Мне кажется, что он для меня написан. И рассказ сейчас написан для меня. В нашей общей, проверенной бессонницами, открытости шумит ночной поезд, унося с собой майских комаров, налетевших вечером в комнату. И не только их.
Я вспоминаю. В моих воспоминаниях я вижу себя бессмысленным и жестоким человеком, трусливым и так далее. У Трифонова в рассказе: «жизнь – постепенная пропажа ошеломительного». Писатель между тогда и сейчас, между двумя поездками в Италию, между двумя рассказами: тогда ему было 35, сейчас 53, и он уже не может курить и не спать ночами.
Моя ремарка: я еще могу курить и не спать ночами, но уже нет того хмеля и тех, кто хмелел поблизости. Надо бы сказать точнее: не поблизости, а в поле зрения, бесконечном и одновременно хорошо очерченном. В этом поле любой знакомец мог оказаться незнакомцем. И даже наоборот. Ночные звонки не пугали, не умирали от водки бывшие сослуживцы. Утренние соловьи не тянули одеяло на себя, их пение было тогда фоном, ошеломительной подсказкой наступающего снова и снова утра. Теперь мы с соловьями один на один. Они поют, я молчу, думая о своем: «Латвия присоединилась к Бернской конвенции в 1928 году, римский акт, защита авторских прав, да… понятно, почему Ригу так любили предприимчивые издатели». Фигура на балконе – заставка для соловьиной песни. Ну, Бог с ними.
О чем рассказ Трифонова? (Это я себя спрашиваю). Он о том, что любой рассказ, если ты к нему возвращаешься, продолжается по-другому. Ошеломительность уходит, ее место занимает неожиданно простой сюжет, который и раньше в этом рассказе был, но ты его не видел, не знал о нем. Из одного рассказа, со временем, получаются два. Три -- это уже стяжательство.
«Кошки или зайцы?» -- это два рассказа.
Едет человек пятидесяти трех лет из Рима в город Дженцано (второй рассказ) и вспоминает прошлую поездку и себя в тридцать пять лет (рассказ первый). Он хорошо помнит этот город: «Тогда в компании полупьяных и ошеломленных друзей я сидел в траттории Пистаментуччиа, пил кьянти, ел жареную зайчатину (то была особая охотничья траттория, и все убранство внутри эту особенность подчеркивало: рога оленей, чучела, оружие на стенах), пел песни, раскачиваясь на лавке и обнимаясь с соседями». Первый рассказ, написанный восемнадцать лет назад, назывался «Воспоминание о Дженцано». Лирическая проза 60-х, восторженная до сухости: «Я не мог бы внятно объяснить, что значила для меня ночная площадь в Дженцано».
Здесь снова моя ремарка: я вспоминаю свою первую поездку в Италию, ночную прогулку по Флоренции. Пространство города открывалось мне как-то обычно, тишиной деревенского кладбища. Крапива (запахи!), шаг от кривой березы – и ты накрыт куполом Брунеллески, и сам себе не веришь: а ты ли это -- с букетом крапивы в терракотовой ночи?
Человек во втором рассказе Трифонова спрашивает у своего спутника, итальянца Джанни, про тратторию Пистаментуччиа. Тот отвечает, что она все еще существует, но у нее теперь новый хозяин. «У прежнего хозяина два года назад случились большие неприятности. У него был процесс. Его обвинили в том, что вместо жареных зайцев он давал гостям жареных кошек». Через мысли о неправде первого рассказа – значит, «не охотничий запах зайчатины, а – жареные кошки?» -- приходит другая мысль: «Вот как надо кончать рассказ! Надо его дописать!». А потом, за ней, мысль, что ничего дописывать не надо. Но второй рассказ уже дописан. Теперь траттория в Дженцано называется «Настоящие зайцы».

Первая любовь

Первая любовь

Настольная лампа освещала письменный стол. Прислонившись к пустой чайной коробке, икона сверкала красным огнем. Богоматерь, тонкая лицом, компактно являла миру вечную жизнь. Дрожали золотые прожилки ее покрова. Квадрат иконы, небольшой, играл светом настольной лампы. В поселке Выры, в темноте грубой ночи, не спала заведующая библиотекой Ксения Семеновна.

Рабочие владения Ксении Семеновны – дом из трех комнат и пристройка. В первой комнате пылилось пианино. На нем чахли цветы в горшках, между цветами стоял криворукий и слегка горбатый Дед Мороз, созданный – из чего Бог послал – руками учеников младших классов. Напротив пианино скучали три одинаковых стула – фрагмент списанного из районной гостиницы имущества. На одном из них, вытянув передние лапы, лежал белый кот. Ленивый и разноглазый, он был прикормлен Ксенией Семеновной лет пять назад. Во второй комнате, между книжными стеллажами, поместился стол. К столу Ксения Семеновна скотчем приклеила лист бумаги с надписью «Место для читателей». Над столом висела табличка «Соблюдайте тишину». Над ней – нездешний портрет президента. У окна стоял стол поменьше – рабочее место Ксении Семеновны, освещаемое настольной лампой.

В третьей комнате библиотека продолжалась – железными стеллажами, выкрашенными серой краской. За ними, в дальнем углу, было спальное место. Эту роль выполнял короткий топчан, вздувшийся, как поросенок-утопленник, от времени и сырости. В прошлом году Ксения Семеновна испугалась ночевать в своем доме одна. Она решила, что будет ночевать в библиотеке. Никто не возражал. Поселковая администрация имела другие заботы, о содержании которых в поселке говорить не принято.

В пристройке хранилось разное: два поблекших советских флага, подшивки районной газеты, их с удовольствием ели скромные мыши; два старых письменных стола, один на другом. На столах – рулоны: плакаты, посвященные Дню пожарника, борьбе с браконьерством, тунеядством и пьянством. В углу, в картофельном мешке, слиплись футбольные мячи. На полке, криво прибитой к деревянной стене, оклеенной дешевыми обоями, висела сумка. В сумке скучал окаменевший противогаз. На противогазе кто-то написал шариковой ручкой: «ДАлой американскую военщину». Вместо подписи неизвестный нарисовал абстрактный член: жизнерадостный набросок, похожий на священную лилию, обещал далекой «американской военщине» незабываемый прием.

Ксения Семеновна тридцать лет проработала в Вырах библиотекарем. Судьба ее упорно держалась скупых анкетных данных, изложенных в рабочей характеристике, подшитой к тонкому делу. Тонкое дело хранилось в поселковом отделе кадров. Кое-что к ее биографии, конечно, добавляли языки односельчан. Родилась Ксения Семеновна не в Вырах, а в селе Телуши, окончила в Телушах сельскую восьмилетку и уехала в город…

В городе не было счастья, город оказался чужим. Даже враждебным. Учебу в культпросветучилище Ксения Семеновна одолела с трудом. Училась без охоты – на первом курсе ее сердцем завладел дирижер, любивший спонтанно рисовать дружеские шаржи. Ничего особенного не происходило: девушка из села Телуши втюхалась по уши в культурного человека.

Любовный фантом Ксении Семеновны дирижировал в филармонии оркестром народных инструментов, в училище – преподавал основы хорового пения. Фантом совсем не любил Ксению Семеновну. Дирижер втихомолку надеялся, что ему все-таки дадут новую квартиру. В старой квартире жила его семья: он сам и его мама, жена и сын, мечтавший о большом аквариуме. Аквариум сыну не покупали. Было тесновато. Жена пилила дирижера за пьянство, за тягу к загулам, уносившую из семьи финансовое благополучие.
– Всех утопил, – говорила она устало.
Мама фантома, старушка-идиотка, давала жене советы, как наладить разлаженную жизнь:
– Скажи директору филармонии так: «Гореть тебе, алкаш, в аду». Он знает, в чем виноват.
Мама дирижера думала, что директор филармонии Русакович нарочно спаивает таланты. Чтобы никто не выделялся.

В таких холодных обстоятельствах у Ксении Семеновны родился сын. Дирижер в роддом не пришел. И к телефону не подходил. Из культпросветучилища он уволился и вскоре внезапно умер. Гуляя по набережной в нетрезвом виде, дирижер увидел, как над кустами акации качается белая яхта и, что удивительно, не падает. Кто-то на яхте, возможно, желая сойти на берег, спустил вниз белый канат.
– Ау, пароход… – сказал дирижер и умер.
Говорят, на поминках мама дирижера хотела убить директора филармонии своими руками…

Ксения Семеновна поехала с сыном в поселок Выры – небольшой населенный пункт между двумя крупными селами, Майной и Инзой. Получила в Вырах место библиотекаря. Поселковый совет выделил ей дом с бледно-голубыми наличниками на окнах.

Тихая работа в библиотеке затянула Ксению Семеновну: она научилась вязать кофты и теплые свитера. Сын рос рыжим и смышленым. Однажды – нарисовал корову с лицом соседки тети Саши Барановой, школьной учительницы. Так смешно вышло, что тетя Саша, стоя у супружеской постели, кричала своему мужу, зоотехнику Николаю:
– Я такая, да? Я такая?
Зоотехник Николай, лежа на кровати, терзаясь собственным терпением, рассматривал потолок.
Утром муж тети Саши Барановой постучался в дверь дома, украшенного бледно-голубыми наличниками:
– Открой, соседка.
Ксения Семеновна ответила:
– Сейчас.
И открыла. Стоя перед зоотехником Николаем в тумане летнего утра, она спросила:
– И что?
– Сына растишь для тюрьмы, – предрек зоотехник, глядя в серые глаза Ксении Семеновны.

В поселке говорили: у зоотехника с библиотекаршей закрутилось – молодое с горячим, то ли он к ней повадился, то ли она к нему присохла. Всем от этого стало неудобно: и Ксении Семеновне, и зоотехнику Николаю и его жене, учительнице тете Саше Барановой. Ей вообще захотелось уехать – на Север, подальше от поселковых знакомых улиц. На Севере хорошо платят: там она тоже будет учительницей, купит себе пальто с песцовым воротником и шапку, тоже песцовую. До чужого Севера далеко, а в Вырах – все свое, только оно теперь чужое. Когда-то за тетей Сашей ухаживал Вадик из Авиловки – написал ей в тетрадку, названную «Личное», короткий стишок: «Ногами землю я топчу, тебя поцеловать хочу». И нарисовал солнце, а под ним – бегущую лошадь. Бежит она из этих мест. В мире только три дыры: Майна, Инза и Выры…

Тетя Саша Баранова испекла мужу пирог – с капустой и грибами. Уютный дух от него шел по всему дому. Телевизор тихо курлыкал в комнате. В голове у тети Саши тоже курлыкало: библиотекарше, морковке пучеглазой, двадцать пять, а ей на десять больше. Такая простая задача: сколько тете Саше лет? Сколько? Скрипнула входная дверь, затем заскрипели половицы в сенях. Зоотехник Николай пришел домой.
– Коля, давай уедем на Север, – сказала тетя Саша.
Муж сел на кровать. Потом лег и спросил:
– Разве не ты виновата?

Утром поселок гудел – учительница пропала. Люди побежали к реке. Почему-то сразу решили, что тетя Саша пошла к реке топиться. Ну и – нет же ее нигде – утопилась. Кто-то нашел на берегу носовой платок (на платке волк, одетый, как человек, бежал за таким же, очеловеченным, зайцем). Подруга тети Саши говорила быстро:
– Это ее, она его всегда в кармане носила. Или в сумке.
Милиционер хмурился, с похмелья он всегда презирал окружающих. Особенно женщин. Сколько он видел таких историй: муж жене изменил, она его пугает. Исчезнет на день-другой, нервы чтобы потрепать, а потом, глядишь, живая шустрит домой. И эта никуда не денется – найдется. Азартные сельчане обступили милиционера, все говорили одновременно:
– Бери платок – улика.
– Барановой. Точно ее.
– Платок-то детский, видишь...
– Это же… «Ну, погоди».
Милиционер задумчиво смотрел на реку, уносящую его в детство: эх, на палочки лягушек ловили, с Вадиком из Авиловки. Где теперь Вадик? Десяточку Вадику дали, по совокупности. Пошел веселый человек по бандитской дорожке. Последний раз вместе водку пили в бане – позапрошлым летом, хорошо попарились. «Вадя, скажи экспромт», – попросил милиционер. Тот, медленно пройдясь пальцами по своей груди, заросшей густо, сказал знакомое: «В мире только три дыры: Майна, Инза и Выры…». Тоскливо как, а? Скучно. Прав был Вадик – бандитская язва на теле нашей родины: Выры – дыра, люди здесь пропадают. Даже бабы.

С тех пор не было об учительнице Барановой ни слуху, ни духу. Пропала тетя Саша Баранова, вещи ее пылились дома – на стуле кофточка и шуба цигейковая – в шкафу. Только сумки не было, синей с кармашком внутри: в ней и паспорт, и диплом о высшем педагогическом образовании, и косметичка. И никто не знал: в реке ли учительница – «сумочку с собой для храбрости взяла, кирпич туда сунула, к шее привязала и… туда». Или, может, уехала к дальним родственникам в Ташкент и там спряталась. Только с тех пор зоотехник не просыхал: ушел, как говорили в поселке, сам из себя. Из зоотехника Николая он превратился в Кольку Дай да подай. С ним пили, но без прошлого уважения. Уважать Кольку было не за что. Бабы, удивляясь, скупо его жалели:
– Все к любовнице таскается… на четвереньках, а ползет.
– На водку просит.

Рыжий сын Ксении Семеновны вырос. Поехал в город, поступать в институт. Не поступил. Вернулся домой, в Выры. Пожил в доме, украшенном бледно-голубыми наличниками, неделю и уехал в соседнюю Майну. Про него говорили:
– Рыжий устроился в клуб. Художником. О!

Ксения Семеновна привыкала жить наедине с собой. С одиночеством пришла ясность: в своей жизни она любила одного человека – дирижера. То, что так долго тянулось в Вырах, любовью не назовешь. Да и какая тут, в самом деле, любовь? Так, издевательство. В пятницу вечером Колька Дай да подай забрел на ужин. Пьяный уже, попросил:
– Дай денег.
Ксения Семеновна дала – как раз на две бутылки, если без закуски. Бывший зоотехник деньги взял, сунул в карман и сказал:
– Мало.
– Нет больше. Хочешь – обыщи.
– И обыщу.
В комоде денег не было: верхний ящик заело, Колька дернул и упал вместе с ящиком. Лежа на полу, он шарил в ящике рукой, полном какой-то бумаги.
– Осторожно, сына рисунки. Помнешь, – забеспокоилась Ксения Семеновна.
– Нужны они мне, – сказал Колька и, перевернувшись, уперся руками в пол. Навис над ящиком. Из ящика на Кольку смотрел сам Колька, зоотехник Николай, нарисованный умело. Вместо нормальных зубов у нарисованного зоотехника изо рта торчали какие-то лопаты, носа не было, нельзя же считать носом две маленькие поросячьи дырочки. Один глаз, почти полностью закрытый кривой бровью, смотрел зло, а другой – ничего не выражал. «Тупое какое лицо», – подумал Колька и вспомнил про корову с лицом его жены, пропавшей тети Саши Барановой.
– Вот, – сказал зоотехник и перевернул ящик.
Ксения Семеновна попросила:
– Уйди.
Что было дальше в доме, украшенном бледно-голубыми наличниками? Точной реконструкции нет. Рыжий приехал этим вечером на велосипеде – проведать мать. Привез грязную рубашку, конфет и восемь мотков шерсти: мать задумала связать ему модный свитер. Войдя в дом, он увидел беззвучную Ксению Семеновну. Колька Дай да подай лежал на полу лицом вниз. На затылке Кольки немытые волосы смешались с кровью. Подошва на его правом ботинке, Рыжий заметил, треснула. В трещину попалась неживая травинка. Пол запорошили рисунки – дружеские шаржи Рыжего, уроки юности. Точнее то, что от них осталось.
– Чем? – спросил Рыжий.
Мать сказала:
– Горьким.
В ногах у матери, так же как и Колька Дай да подай – лицом вниз, лежала длинноногая фигура писателя Горького, отлитая местным умельцем из вредных свинцовых отходов.

Утром поселок притих. Даже коровы молчали. В магазине поселковая трындычиха Кокошкина говорила шепотом продавщице:
– Любовника матери убил топором.
– Теперь сядет.
– Надолго.

Большой срок дали смышленому Рыжему. Из поселка Выры на зону шли посылки. Писем в них не было. Не о чем было писать: скорее бегите, годы. Из мест заключения сын вышел семь лет назад. Ксения Семеновна ждала, что приедет. Он не приехал. Однажды, в какой-то день, глядя на розу, засохшую в мутной вазе, она поняла, что Рыжий никогда не приедет: ждать больше некого. Ксению Семеновну увезли в районную больницу. Диагноза точного врачи не вывели, сказали – нервное истощение. Рекомендовали не нервничать:
– Стремитесь к позитиву.
И она, как могла, начала стремиться. Сосед – из дома напротив – помог перевезти в библиотеку старый топчан. В церкви Ксения Семеновна купила маленькую икону – поставила ее на своем рабочем столе, прислонив к пустой чайной коробке. Завела разноглазого кота.  Снова было начала вязать, но бросила. Воспоминания не просто возвращались, иногда они душили заведующую поселковой библиотекой так, что она не знала, как дотянуть существование до отмеренного Богом предела. В мире только три дыры: Майна, Инза и Выры.

Настольная лампа освещала письменный стол. Прислонясь к пустой чайной коробке, икона сверкала красным огнем. Богоматерь, тонкая лицом, компактно являла миру вечную жизнь. Дрожали золотые прожилки ее покрова. Квадрат иконы, небольшой, играл светом настольной лампы. В поселке Выры, в темноте грубой ночи, не спала заведующая библиотекой Ксения Семеновна.
Сидя за своим рабочим столом, она разгадывала кроссворд. Вдруг за окном кто-то сказал:
– Ищу, где переночевать.
Голос был незнакомый, но заведующая библиотекой обрадовалась:
– Сейчас.
Перед ней стоял крепкий человек в теплой куртке. На спине незнакомца висел старомодный рюкзак. С таким рюкзаком зоотехник Николай ходил на рыбалку. Войдя в комнату, человек снял рюкзак и поинтересовался:
– Так… здесь у нас что?
– Музыкальная гостиная. Чаю хотите?
– Не откажусь.
Незнакомец представился:
– Константин Георгиевич, шалопай-шифровальщик. Со стажем.
– Ксения Семеновна, библиотекарь. Со стажем.
Константин Георгиевич улыбнулся, погладил кота, подмигнул горбатому Деду Морозу. Мол, вот куда меня занесло.

Чай Ксения Семеновна и шалопай-шифровальщик пили за читательским столом.
– Пряников нет. Кончились, – развела руками Ксения Семеновна. – Есть варенье и хлеб. Будете?
– Будем. Дорога меня совсем измотала, – подув на горячий чай, признался Константин Георгиевич.
– Вы откуда едете? – спросила Ксения Семеновна.
– Я не еду, нет. Я – лечу. Развелся с женой недавно, – уточнил гость.
– Может, еще и наладится все. Вы – человек молодой.
Константин Георгиевич хохотнул:
– Я-то? Мне, Ксения Семеновна, вчера за тридцать веков перевалило.
– Я и говорю, совсем молодой человек. Вы ешьте, ешьте варенье. И хлеб… у нас в Вырах свой хлеб. Внук трындычихи Кокошкиной в Майне пекарню открыл. Каждое утро в поселок свежий хлеб возит…
– Я ем, ем. Спасибо.
– Значит, ушли от жены.
– Ушел. Не женщина – гиря.
Константин Георгиевич, скосив глаза на портрет президента, попросил:
– Ему – ни слова.
Ксения Семеновна, приложив кулак к своим губам, тихо предположила:
– Вы ее, наверное, обижали.
– Вкусное у вас Ксения Семеновна, варенье. И хлеб тоже…настоящий. Можно, я здесь покурю.
– Курите, – разрешила Ксения Семеновна. – Только ему – ни слова.
(Она кивнула головой на портрет.)
Константин Георгиевич закурил, глядя на табличку, висевшую над столом, – «Соблюдайте тишину»:
– Шалун–шифровальщик умеет соблюдать тишину. Вы что, одна здесь живете-можете?
– Почему – одна. У меня сын… художник.
– В Вырах?
– Нет, он далеко, в городе живет…а я здесь…
– Сторожите культурную точку?
– Сторожу.
Помолчали. Константин Георгиевич зевнул, прикрыв рот рукой.
– Вы не бойтесь, – сказала Ксения Семеновна, – я сама здесь ночую, но у меня дом есть. Видели, может быть, с голубыми наличниками, второй по этой улице. Я вам ключи дам, вы там переночуете. И… если вдруг в баню надо, то я соседом договорюсь, он пустит.
– Спасибо вам, Ксения Семеновна, за прием.
Константин Георгиевич, вынырнув из многовековой небрежности, вдруг посерьезнел. Разглядывая книги на стеллажах, он спросил:
– Что же вы здесь живете, если у вас дом, второй по этой улице?
– Пенсия маленькая, зарплата – полставки. Я дом приезжим сдаю… иногда так пускаю… интеллигентных людей…дому плохо пустовать.
– А, тогда понятно, – вернувшись к своей небрежности, сказал шалун-шифровальщик. – Раз пускаете в дом, от дома не откажусь. Сколько?
– Вас я бесплатно пущу.
– Мне сегодня везет: собаки поселковые меня не облаяли, приняли, значит, за тутошнего. Ужин – королевский… с президентом почти ужинал… добрая женщина меня не испугалась. Мерси тебе, жизнь.
Ксения Семеновна попросила:
– Покурите еще одну. Здесь.
Константин Григорьевич снова закурил:
– Хотите знать, как я обижал свою жену?
– Нет, то есть я… да, хочу. Окурки в руке не держите, сюда давайте.
Шалун-шифровальщик отдал Ксении Семеновне окурки.  Она достала из ящика стола библиотечную карточку, свернула ее – получился конус:
– Держите, это для пепла.
– Нет, я ее не обижал. Пока любил. То есть, ругались, было, даже дрались, но это не считается…
– Со всеми бывает.
– Вот. Бывает со всеми. С нами тоже было. Вечером, например, начнется буря.  На следующий день думаешь, зря.  Одна буря, другая, десятая, сотая, а потом – хлоп… и нет человека, после какой-то тысячной бури его нет. Для тебя. Образа нет. Того самого, который ты не нафантазировал, а домыслил до такой степени, что ангелы пели над прошлым твои и будущим.
– Она что, вам изменяла? Или вы?
Шалун-шифровальщик ответил вопросом на вопрос:
– Других предательств разве не бывает?
– По-моему, нет, – честно призналась Ксения Семеновна. – Двое гуляют, третьему больно. У нас…
– У вас... не будем так крепко впиваться в половой вопрос. Другое здесь важно. Важна линия общей высоты. Держат ее двое, всегда только двое. Один падает, другой держит. И наоборот.
– И я– об этом…
– Дослушайте, раз уж такой разговор получился. Как эта линия рвется? Не только между любовниками, а вообще – между людьми? Я скажу: человеку приятно внимание, приятно, когда его свободу не топчут, а уважают так, как уважают свою. Но как уважать чужую свободу? Значит - надо любить. Тогда все в человеке человечно, даже физическая измена. Даже она. В любви все недостатки вытесняются острым зрением  – взглядом туда,  где живет не развернутая чужая душа.  И она разворачивается, иногда совпадая с любовью...

Константин Георгиевич, словно наткнувшись на какое-то серьезное препятствие, замолчал и вышел из комнаты. Вернулся он уже в куртке и с рюкзаком за плечами. Стоя в дверях, он продолжил:
– Тем страшнее ловушка. Вдруг оказывается, что не ты, сам по себе, принят в эту жизнь. На тебя, оказывается, плевать хотели. Взяв тебя из грубой ночи, поставили на время под ангельские крылья, а потом вытолкали вон. На морозец. Да как, насадив на тебя все возможные личины, раскрасив такими красками, под которыми человека нет, есть только функция: что еще ты можешь для меня сделать?  Этот вопрос, если он так откровенно поставлен, так немилосердно оголен, немедленно увязывается с другим вопросом: кто ты вообще такой? И начинают другие люди подыскивать тебе место, ими для тебя определенное. Упорно тебя в пошлый шарж втискивают и так в этом процессе вязнут, что нет ни первой любви, ни второй, десятой тоже нет. Нет никакой любви. Все, алес.
– Живые же все люди, – испуганно сказала Ксения Семеновна. – Жена ваша – тоже живой человек.
– Это для вас она - живой человек, издалека любить безопасно. Я с ней семь лет прожил. Эта женщина для меня – комикс. Что-то очень плоское, потерявшее объем. Я ее, можно сказать, заживо похоронил. И сам едва оторвался от этой могилы…
– Пойдемте спать, три часа ночи.
Гость согласился:
– Да, пора. Вы ключи мне дайте, я сам до вашего дома дойду.
Ксения Семеновна протянула ему ключи:
– Свет зажигается слева.
– Спасибо.

Остаток ночи заведующая библиотекой провела в слезах, отпустивших ее душу гулять. Душа, обойдя знакомые дебри воспоминаний, разошлась на все четыре стороны.

Несмотря на бессонную ночь, утром Ксения Семеновна почувствовала, что ангелы пели для нее эту ночную песню. Утром они же сочинили в голове у заведующей библиотекой телеграмму-молнию: «Дирижер давно свободен. Учительница – навсегда с Николаем. Сын, Рыжий, жив. Наведи порядок в пристройке».

Ксения Семеновна вошла в дом, украшенный бледно-голубыми наличниками, без страха. Он еще ночью куда-то подевался. Дверь дома оказалась открытой. В доме никого не было. Ключи от дверного замка лежали на комоде. Рядом с ключами, держась за мутную вазу с торчащей из нее сухой розой, стояла фотография. На ней рыжий и бородатый мужчина обнимал красивую овчарку. Умные глаза собаки смотрели на Ксению Семеновну благожелательно. На обратной стороне фотографии, колючим почерком сына было выведено короткое: «Мама, я жив».

Рабочий и театр. 1926. Время черной музыки

В прошлом году листала подшивки журнала "Рабочий и театр" (место хранения журнала - РГБИ, там и листала). Сфотографировала мобильным иллюстрации. Помещаю некоторые без ссылок на номера и страницы, вперемешку и без подписей. В 26-ом все шло неожиданно и по кривой, танцуя.
Фото0406
Фото0397