Category: образование

Category was added automatically. Read all entries about "образование".

Свобода. Настроение a la russe

Сколько раз я слышала о том, что надо и чего не надо. От начальников, от приятелей, стареющих вместе со мной, от знакомых, ищущих чего-то в настоящем нашем времени: славы желающих — поверх голов, скорого и незаслуженного признания — за счет других. 

Слаб человек... хлебом не обойдешься. Суетливо стремясь к той самой недоступной горе,  в себя он верит так  неубедительно,  так несерьезно чужие судьбы превозмогает. 

Под этим катком, однако, уже никого. Нагой, трепещущий ольшанник.

 И текут наши несовершенные монологи... в стилистике последнего доноса. В лес кладбищенский направляются.  

Слабый — диалога не ищет, тишины великой не знает. Стояла смерть среди погоста, смотря в лицо мое умершее. Чтоб вырыть яму мне по росту.

Советчик непрошенный — держится за свое, дичает, опадая под чужой волей.  С ним птички разве небесные. И Бог, которому никто не советчик.  

Разместился, значит, Бог в пустыне негласной... без утепления затылочного.  Мерзнет. Он-то знает, что они пытаются...

Шапка заячья — всегда на Сеньке.

В будущем советчику потеряться — как  два пальца замарать...  легко. Ищи его потом, в корявом иносказании: il y avait des russes à notre mariage.

Правило в коммуникации, видимо, одно: нет спрашивающего — держи язык за зубами.  Говори, конечно, рассказывай. Будь, само собой, для других. C ними будь,  вне конкуренции и за чудотворство.

Если не хочешь  всю жизнь маяться дураком (роль эта, чего уж, приятнее амплуа палача),  будь мудрым полудурком.

Collapse )

Кто был здесь до меня?

Три дня в Санкт-Петербурге, в начале октября: из окна отеля — школа «Петришуле», прогулка ранним утром — по Александровскому саду: листья и скамейки, желуди и дубовые листья, напоминающие о Вальтере Скотте (кабан всеяден). 

Легкий снег и ветер с Финского залива торопит к красоте.  В пабе пусто. Ты — не пьешь, а только наблюдаешь:  кто был здесь до меня?

Collapse )

Рецензия на первый том библиографии М. А. Булгакова в журнале "Stephanos" (МГУ, филологический ф-т)

Первая рецензия на первый том библиографии М. А. Булгакова опубликована в журнале "Stephanos" филологического факультета МГУ (2018. № 2. С. 328--331). Автор рецензии -- доктор филологических наук Алла Владимировна Злочевская. Текст рецензии см. по ссылке:

http://stephanos.ru/

Спасибо редакции и автору рецензии.

Урывками -- Достоевский

Заполошный день. Хорошо прошли выходные: работала, голова не болела (спасибо ей). Сегодня радовала меня переписка с дальними коллегами: активная и созидательная. Лекция о Дон Кихоте, похоже, напрашивается на продолжение -- на конвертацию в текст. Что же, я попробую. Наверное. У меня еще обязательства перед Фредой Блох, переводчицей (знала бы она): раз купила копии -- надо срочно уделить внимание Фреде Блох. Но первый -- Гай (Меньшой). Вот отпыхтим в следующие выходные (я на это надеюсь) рабочие варианты выставки... и разберемся.
Федя-кот молчалив, по ночам ест бабочек, прыгает у меня на голове, пытаясь укусить меня за макушку. Иногда встает на задние лапы, чтобы, раскинув передние, прыгнуть пузом на мою щеку (когти не выпускает). Мама спрашивает: "Почему у него такие большие уши?" Чтобы лучше слышать, само собой. Папа предполагает: "Наверное, это не кот, а кто-то в костюме.Ты ночью зайди на кухню -- увидишь: сидит на табуретке, пот вытирает салфеткой и курит задумчиво". Может быть: Федя тянет на человека, факт. Не будем Федю внезапно разоблачать.
В электричке сегодня перечитывала лекцию Набокова о Достоевском: да, так не любить можно только любя. На дистанции -- Набоков с Достоевским. Может Набоков думал: как ее, дистанцию эту, сократить? Не для себя. Иные фрагменты лекции -- смешно читать, но только слишком серьезные и невоспитанные люди боятся выступить в роли как бы наивного читателя, размышляющего, что поделаешь, не для собственного удовольствия. Провокация к размышлению. Для студентов.
Мне-то как раз Соня Мармеладова кажется вполне убедительной. И то, что Достоевский не показывает читателю ее работу -- замечательный ход, уводящий к питерскому холоду. И в жизни так: ничего не видно. Лекция Набокова про Горького -- пример изумительного набоковского юмора: где люди предпочитают быть немногословными, например, в тумане, у Горького -- они говорят. Да как страстно...

"Опавшие листья"

Лет пятнадцать назад у меня был "период Синявского" (читала подряд) -- после относительно короткого, но запойного "периода Вас. Вас. Розанова". Однажды, помню, пришла в редакцию "Иностранца" с "Опавшими листьями". Четверг был. День перед версткой. А я в редакции -- человек новый.

Вайс, главный редактор "Иностранца", заглянул в отдел образования, увидел на столе Розанова, что-то спросил (не у меня) и вышел мягко. Через минут десять снова появился -- с брошюрой "Евреи в средствах массовой информации". Вот, говорит он мне, коллекционирую я такие редкие книжки, а вы? Я говорю: "А я нет". И снова в компьютер таращусь. Тишина. Вайс, уходя (не выдержал): "Если хотите -- ознакомьтесь". Нет, отвечаю, не хочу. Злюсь: текст -- сдавать надо, а тут какие-то гнусные штучки главреда...

Как-то я спросила у Вайса: помнит ли он наши первые немногословные притирки? (Потом-то -- бури были.)
Он, конечно, не помнил, но тут же нашелся: "Я и без Розанова понял, что ты хотела сказать".

Успела сегодня поработать в Музее МХТ. Делала выписки из режиссерского экземпляра второй редакции пьесы "Дни Турбиных".
Какой дождь был сегодня в Москве -- настырный: мелкими слезами зашлась столица. Ну и я вместе с ней. А куда деваться?

Лимонад и штрудель

В преддверии двадцатилетия сына я решила это преддверие отметить: идя с работы, купила за смешные деньги "Жизнь и труды Пушкина" Анненкова. Потом зашла в кофейню на Кузнецком и выпила апельсинового лимонаду с мятой, и штрудель яблочный съела. Кроме того, я ждала звонка от сотрудников Музея Булгакова. Из музея обещали позвонить -- по поводу лекции, предполагаемой в рамках книжного фестиваля. Таки позвонили: лекция, само собой, отменяется. Известие это, чего там, ожидаемое. Но, коли ангажировали и просили, надо отыграть (дождаться звонка). С благодарностью к широкому ангажементу, где-то наивному. С искренней, надо сказать, благодарностью.

Вчера был удивительный день. Вспоминая, даже думать боюсь, ей богу.

Карты говорят

На балконе цветут флоксы. И еще какие-то цветы, похожие на крапиву -- только с желтыми цветками. Разобрала бумажные наросты на письменном столе, почти все. Карты вечно говорят о "любовных делах" и дороге, больше ни о чем. Чтобы не ошибиться, карты врут незатейливо. Но ничего не обещают, слава богу.
Легкий нынче выдался день. Дрязги, перетягивание душ с обязательным обучением жизни (в нем безверный учитель с первым двоечником зачем-то постоянно меняются местами), обличение с разоблачением, и подозрения -- уходят в тишину. И как она, товарищи, благородна. Ей не до кружев этих грубых: кто кого...
Чеховский тихий пасьянс.
Вечером посмотрела "Манхэттен", давно не пересматривала. Смеялась так, что пекинец, перестав храпеть, затих. Люблю этот фильм. "-- Кто это был? -- Бесплатные уроки танцев..."

Игра

Игра

Преподаватель факультета журналистики, филолог Стукалин, бегал как оглашенный. Два дня в неделю он преподавал студентам историю литературы советского времени, в остальные дни -- проделывал один и тот же маршрут: выйдя из архива, он спешил в библиотеку. Засиживался допоздна за книгами и за английскими толстыми журналами, домой приходил за полночь, а иногда и вовсе не приходил. Жене в таком случае сообщал, что помогает историку Буравцеву с редактурой, и про свою монографию о Хлебникове, конечно, не забывает. «Работа, работа, надо срочно расширить девятую главу», – говорил он жене.

Стукалин любил женщин и потому, бывало, неизбежно отклонялся от рабочего маршрута. Жена, зная, что не только работа занимает мысли ее оглашенного мужа, доверяла своему исключительному одиночеству. Ее жизнь напоминала порхание ночного насекомого, натужное и легкое одновременно, всегда совершаемое как будто внутри невидимой спирали. Их брак много лет держался на прочном договоре. Все пункты в этом невидимом документе были написаны смутными чернилами: в каждом -- жила вина филолога и преподавателя факультета журналистики Стукалина. В чернильных пунктах договора исчезали, обобщаясь, его грубоватые измены и плавные возвращения домой. Встречая мужа после ночного отсутствия (иногда Стукалин пропадал на неделю, но это бывало редко), жена всегда говорила одно и то же: «Надо же, вот кто-то с горочки спустился».

После «горочки» приходил недолгий семейный покой… тихие разговоры за ужином об общих знакомых, редкие походы в гости и боязливые мечты о совместной поездке в Прагу. Казалось, что любви, даже угасшей, не было в этом браке, было привыкание. Ему отдавали всю жизнь, за него держались, как незрячий держится за несуществующий для него свет. Но зачем-то оно было?

Этой снежной весной Стукалин, работая над расширением уже шестнадцатой главы обширной монографии, посвященной поэтике Хлебникова, думал о встрече с сероглазой женщиной, подарившей ему беспокойство. Он беспокоился, когда ее не видел. А когда видел – беспокоился еще больше, становился смешным. Движения менялись: он не ходил, как ходят обычные седеющие мужчины в мешковатых и потому всегда модных пиджаках, немного сутулясь. Видя ее, он, как неумелый птенец, полулетал, взмахивая крыльями-руками, но руки-крылья его не слушались… Стукалин спрашивал сероглазую женщину:
– Кофе тебе с сахаром?
– Две ложки, как обычно, – отвечала она, радостно наблюдая за беспокойными движениями Стукалина.

Они познакомились месяц назад. Стукалин зашел в букинистический магазин – просто так. Домой сразу после работы идти не хотелось, он думал о том, что жена, наверное, все ещё переживает недавний разговор со своей матерью, не самый приятный. Мать жены, состарившись и крепко увязнув в житейской драматургии, подходила к опостылевшему ей миру с самой простой меркой: даже не разделяя мир на своих и чужих, она в любом поступке усматривала корысть. Никто, считала она, ничего не делает просто так: корыстолюбие, по мнению тещи, «от природы тоннами заложено в каждое нутро».
– У меня – как на ладони, – говорила стукалинская теща.
Своей дочери она время от времени объясняла, что и та корыстна, только удача ей пока не улыбнулась, так как «мама, увы, еще жива». Жена Стукалина, не всегда терпеливо снося упреки матери, часто видела её во сне молодой. Эти видения помогали, но не успокаивали. Одним словом, Стукалин не торопился домой.

В полумраке букинистического магазина, освещенного скудно лампой в стеклянном шаре, он увидел женщину, которая смотрела на него, как он сам потом определил, безупречно. В серых глазах ее не было всего того, что так часто встречал Стукалин в глазах других женщин: например, в них не было лживой молодости, проходящей или давно прошедшей. «Так смотрят дети или, может, слишком умные собаки», – подумал Стукалин и растерялся: что же ему теперь делать? Ему показалось, что кто-то шепчет ему: «А вот эта – твоя». Он не стал спорить с шепотом, он смотрел на нее: пальто у нее мокрое от снега, а на тонкой шее зачем-то накручен зеленый шарф.
– Хотите я вам книжку подарю? Любую, – сказал Стукалин.
Женщина протянула ему руку. Отсюда, с расстояния протянутой руки, всё и началось. В гостиничном номере они пили коньяк и Стукалин курил, иногда зевая (видимо, ежедневное весеннее расширение шестнадцатой главы давало о себе знать), а сероглазая женщина, опьянев, рассказывала ему, как она ездила в Англию в позапрошлом году. Там её любил какой-то выпускник Оксфорда, но она, тем не менее, от него ушла. Нелепо, без предупреждения… отчалила к своим берегам.

На следующий день, прочитав две лекции на факультете журналистики, Стукалин ей позвонил. Условились встретиться в квартире историка Буравцева. Раз в неделю Буравцев навещал больную мать, проживавшую в Южном Бутове. Уезжая к матери, он иногда давал Стукалину ключи.
Первым в квартире оказался Стукалин. Проверив, есть ли в шкафу чистое постельное белье, он вдруг передумал раскладывать тяжелый диван. Что-то пошлое было в этом предварительном раскладе. Раньше Стукалин не замечал за собой такой чувствительности к деталям. Рыжий кот Буравцева, флегматичный толстяк, лежа на подоконнике, спокойно наблюдал за неуверенной природой человека.
Когда тренькнул дверной звонок, Стукалин раскинул руки-крылья. Подскакивая как дачный цыпленок в лопухах, он кинулся к двери.

Потом они не виделись почти неделю. У нее была работа, которой Стукалин особенно не интересовался: какой-то проект, какие-то совещания и презентации. Все, что его привлекало сейчас, заключалось в их близости, только она существовала. В эту неделю, слишком длинную и пустую, он попытался избавиться от беспокойства, которое ему подарила сероглазая женщина. Все же оно, стараясь оторвать его от знакомого рисунка жизни, мешало. Стукалин заставил себя отвлечься на дела привычные – надо закончить расширение шестнадцатой главы, надо помочь жене в приготовлениях к юбилею их совместной жизни, уже и гостей позвали, но стол широкий так и не купили. Беспокойство пряталось, но не проходило совсем.

В этом беспокойстве почти не было ревности. Стукалин верил, сероглазая женщина не исчезнет, не отчалит к своим берегам, так как их, уверял он себя, больше нет.
– Нет больше твоих берегов, Марина, – сказал он ей. – Слышишь?

Их почти недельная разлука подходила к концу. За день до встречи с сероглазой женщиной Буравцев, вынимая из куртки ключи, предупредил Стукалина:
– Даю в последний раз. Послезавтра перевожу мать к себе, совсем она у меня плохая, заговаривается и аппетит пропал. Хочешь, покатайся в Южное Бутово. Там, правда, запах… сам понимаешь, специфический. И койко-место неудобное.
От койко-места в Южном Бутове Стукалин отказался, подумав раздраженно: надо бы снять квартиру – на месяц пока, а там посмотрим. Поглядим.
Последняя их встреча в квартире Буравцева ничем не отличалась от предыдущей. Стукалин спрашивал сероглазую женщину:
– Кофе тебе с сахаром?
– Две ложки, как обычно, – отвечала она.
Он не знал, как сказать ей, что они здесь – в последний раз, но она его опередила, сообщив, что завтра уезжает в командировку в Англию. На три недели. Стукалин услышал:
– Буду скучать, я обещаю.
Что-то фальшивое вдруг проснулось в чистом его беспокойстве. Проснулось и расплылось в голосе приторным:
– Я тоже буду скучать по тебе.

Дни без нее не бежали, не шли, а волоклись и равнодушно скрипели, как скрипит на даче калитка на ржавых петлях. «Кто-то скажет мне: – Куда ты, девочка? …Речка-то давно уж стала берегом… и твои уплыли корабли», – всякий раз, принимая вечерний душ, зачем-то тихо напевал Стукалин.

Юбилей совместной жизни Стукалин и его жена отметили в теплой дружеской обстановке. Поэт Огарков посвятил им стихотворение «Вечер в печорской деревне», историк Буравцев подарил двухтомник «Жизнь французских монархов», чеховед, доцент Ваня Непоседский, смешил собравшихся за широким столом гостей пикантными анекдотами… было весело. За юбилейными посиделками, они пришлись на выходные, само собой, последовал день рабочий.

В понедельник утром Стукалин, сам себе не веря, снял однокомнатную квартиру в центре города. Заплатив за месяц, он остался в квартире один. Они с сероглазой женщиной договорились: прилетев из Лондона, она позвонит, но она не звонила. «Видимо, рейс задержали, не прилетела еще, голубушка перелетная», – думал Стукалин и злился. У него лекции – на факультете журналистики надо быть в три часа. Почему он так преданно ее ждет? Не может без нее? Еще как может… Прервав бессмысленную тишину, замигал и зажужжал мобильный телефон.
– Марина, здравствуй, с возвращением, – ласково шептал Стукалин, думая обреченно: «Я тебя знаю и знать не хочу… но я доиграю, я сам доиграю».

Договорились встретиться во вторник. В квартире в центре города, снятой Стукалиным на месяц.
На этот раз сероглазая женщина пришла первой. Она ждала его, ключи от полупустой квартиры он оставил в почтовом ящике. Поднимаясь по лестнице, Стукалин ощутил в себе какое-то новое беспокойство, крепко связанное с холодным вопросом: узнает ли он ее? Войдя в комнату, он увидел сероглазую женщину, сидящую у окна. Тот же шарф, то же пальто…
И он уже было раскинул руки-крылья, но остановился, почувствовав, что гораздо удобнее сейчас не летать. Она вообще не хотела ничего ему говорить, это он понял. Пока она молчала, он искал свои чернильные берега. На этих берегах один приспособлен к другому так, что нет смысла отрываться.
– У тебя все не так, как у меня, – сказала она.
– Я могу тебя научить, – пообещал он и добавил:
– Жизнь быстро кончается, она всего лишь игра.
– Ну да… – согласилась сероглазая женщина.
– Видишь, ты все понимаешь. Куда же ты все время уходишь? Куда?

Он остался один в квартире и вдруг осознал: не было, оказывается, никакой сероглазой женщины. Сначала он даже обрадовался, что ее нет, а потом испугался. И испуг этот, нечеловеческий – безбрежный, уже был когда-то. Но когда, при каких обстоятельствах… этого Стукалин не помнил.

В среду шел снег: редкие хлопья плавали в воздухе, небо было серым, с тонкой желтой полосой вдалеке, обозначавшей линию горизонта. Ничего не хотелось Стукалину, он смотрел на небо и не узнавал себя: еще вчера он был любопытен и осторожен одновременно, а сегодня равнодушен ко всему: время словно вытолкнуло его из жизни. Даже горечи он не чувствовал. И ничего не боялся. Страх отступил. Стукалин увидел себя уходящим: пустота открыла ему дверь, за которой мерещилась мутная свобода. Он вошел в эту дверь, не закрыв ее за собой, выключил в квартире свет и исчез. Его чернильные берега пропали, оставив вместо себя бесконечную середину недели, серую, с тонкой желтой полоской вдалеке, державшейся на небе до тех пор, пока оно не потемнело. Дав желтой полоске исчезнуть, на небе появилась яркая звездная россыпь.

Е. А. Динерштейн в Доме ученых

25 марта в Доме ученых историк Ефим Абрамович Динерштейн говорил о своей новой книге "Синяя птица Зиновия Гржебина". Книга вышла в издательстве "Новое литературное обозрение", мне еще предстоит ее прочитать, я ее обязательно куплю. Пока -- только листала в лавке РГГУ.



Я пришла послушать историка (голос для меня важен). Никогда раньше не видела Динерштейна, а увидеть и услышать хотелось. Трудоспособность у Ефима Абрамовича редкая: не тяжелая, а одаренная -- безграничная.
Безграничность одаренности очень важна, наука -- живое дело. Я довольно часто слышу рассуждения о том, кому можно, а кому нельзя ходить в науке не гостем. Что школа необходима. Да, она важна, но школу, как ни крути, человек создает себе сам. Я встречала профессоров, авторов тяжелых монографий, окончивших в свое время знаменитый университет и в нем же преподававших, но писавших при этом, что "евреи часто умирали в России", что "Анна Ахматова имела царственное величие", а Довлатов "ценил шутку и часто ею пользовался". Я видела других профессоров, в чьей биографии не было жесткой последовательности, а школа, меж тем, была. Ее главный посыл -- не лениться. Работать в архивах, зная, что ты не закрываешь тему, а продолжаешь ее (в лучшем случае), и ты оставляешь (по мере увлеченности своей и сил) что-то для тех, кто придет за тобой. Ты не все можешь и не все знаешь: здесь и тогда, и сейчас.
За тобой придут всякие: не все тебе понравятся, факт. У одних образование будет не то ("точно всё испортят!"), у других стилистика будет рвать границу между прикладной словесностью и публицистикой. Третьи обнаружат твои ошибки. Но ведь и ты имеешь право на ошибку. Только на одну ошибку права, как мне кажется, нет ни у кого: считать, что тебя, если не извиваются в поклонах публично, не уважают, не ценят. Ценят, еще как! Непубличная цена -- самая верная.
Понимая, что сделал для истории книги Динерштейн, я восхищаюсь им, намечая свой скромный путь. Уже иначе осознавая сделанное: гордиться собой не надо. Это глупо.

Лабиринты весеннего шпика

Утром отключился интернет. Потом, в ожидании электрички, я вдруг мысленно увидела себя на крыше, смотрящей на ночной город. Точнее, город был фоном -- для большого мыльного пузыря, на котором ухитрялся и горбился шахматный конь. В электричке, простое совпадение, веселая тетка продавала разноцветные бутылочки с мыльной жидкостью. Продавала и обещала, что "из одной можно напыхать много мыльных пузырей, таких же -- все помнят -- как в детстве". Девочка, сидевшая напротив меня, просила родителей, вертясь между ними: "Купи, купи, купи".
Вышла из ГАРФ, где-то впереди -- родительское собрание в колледже. Думала, тридцати минут мне хватит, чтобы добраться от Фрунзенской до Новослободской. Ошиблась! Добиралась час, так как внезапно совсем потерялась в метро: давно такого со мной не было. Перегруз, как говорит один мой друг. Да, если бы я была объектом слежки весенних шпиков, они бы меня проклинали, а я бы их хорошо запутала. Оторвалась бы от них нечаянно, но все равно вывела бы к колледжу.
После собрания я звонила сыну и "крутила ему хвоста" за всё сразу и на будущее: мать -- это что-то. А потом я решила, что поеду не как обычно -- до "Выхино", а до "Комсомольской", и поехала. Шла, выбиваясь из общей текучести, медленно. Слушала, как вместе со мной идет жизнь, в толпе. За моей спиной вдруг кто-то сказал: "Если вы ищете билетные автоматы, то они впереди". Обернулась. За мной шел худой и неприметный человек, держась от меня на расстоянии, выдерживая его неслышно. Ему, видимо, как и мне, тоже хотелось домой.