Category: общество

Category was added automatically. Read all entries about "общество".

Десятый день марта

Десятый день марта

День был так себе, не весенний. Зима не уходила, люди думали о зарплате: женщины и мужчины подмосковного города Великие Ваты раскидывали робкий пасьянс о низком существовании под унылыми облаками. Не мечтали они о завтрашнем утре. 

Тревожась исключительно внутренне (дядя, береги свои брови, в ухо, бездать, напомажу), великоватцы наши издревле так, без особого пучеглазия привычного, отечественного и славного для начальства, свободно существовать привыкли. 

Их тревога невысказанная, прыгая синицами по веткам измученных тополей, прожигала в бетонных секциях бесконечного забора квадратные окошки. В каждом из этих окошек, нарезанных в заборе густо, светилась и звала лунно-талая даль. Многим хотелось молиться, но многие не умели. 

В Великих Ватах живут обыкновенные люди: они спят, едят сытно и как попало, ходят на работу, вечером стремятся домой. Старики, обделенные так или иначе, здесь не умирают в снежных саванах. Нет, они продолжаются в смиренной боли, ищут себя и не находят. До тех пор гуляют они в нашем городе, пока Господь их зимней памятью не приберет.

Collapse )

Свобода. Настроение a la russe

Сколько раз я слышала о том, что надо и чего не надо. От начальников, от приятелей, стареющих вместе со мной, от знакомых, ищущих чего-то в настоящем нашем времени: славы желающих — поверх голов, скорого и незаслуженного признания — за счет других. 

Слаб человек... хлебом не обойдешься. Суетливо стремясь к той самой недоступной горе,  в себя он верит так  неубедительно,  так несерьезно чужие судьбы превозмогает. 

Под этим катком, однако, уже никого. Нагой, трепещущий ольшанник.

 И текут наши несовершенные монологи... в стилистике последнего доноса. В лес кладбищенский направляются.  

Слабый — диалога не ищет, тишины великой не знает. Стояла смерть среди погоста, смотря в лицо мое умершее. Чтоб вырыть яму мне по росту.

Советчик непрошенный — держится за свое, дичает, опадая под чужой волей.  С ним птички разве небесные. И Бог, которому никто не советчик.  

Разместился, значит, Бог в пустыне негласной... без утепления затылочного.  Мерзнет. Он-то знает, что они пытаются...

Шапка заячья — всегда на Сеньке.

В будущем советчику потеряться — как  два пальца замарать...  легко. Ищи его потом, в корявом иносказании: il y avait des russes à notre mariage.

Правило в коммуникации, видимо, одно: нет спрашивающего — держи язык за зубами.  Говори, конечно, рассказывай. Будь, само собой, для других. C ними будь,  вне конкуренции и за чудотворство.

Если не хочешь  всю жизнь маяться дураком (роль эта, чего уж, приятнее амплуа палача),  будь мудрым полудурком.

Collapse )

Наедине с домом

Скоро начнется привычная рабочая жизнь: ежедневные поездки из Подмосковья в Москву, искания в библиотеках и архивах, встречи с друзьями. Три месяца я, как и многие, провела наедине со своим домом. Книги и плетеные сундуки, забитые бумагами, закрывались и открывались.  Задумчивость сменялась эйфорией — коммуникацией с воображаемыми собеседниками, ушедшими из жизни и упорно отвлекающими нас от нашего небытия,  разговорами с теми, кто звонил мне,  кто писал мне письма, настойчиво добиваясь от меня тех или иных знаний. Всех обнимаю и люблю: спасибо. Работа шла -- в движении к лету... 

Конечно, я скучала: не смиряясь с общением на дистанции, я часто вспоминала всех своих близких. И как-то иначе их видела — суета отпала, пришло понимание, вполне детское: каждый мой друг прибавил мне жизни. 

Друг — это кто? Это память, это движение навстречу — в любое время, внезапно,  с заведомым прощением,  с упором на крепкие, а не на мозолистые смыслы. Скажу даже так: некоторые из тех, кто мне звонил и писал, возможно не подозревают, что я, привычная к знакам, ценю их жизнь, отвлекаясь от любой шкалы. А значит — нам таки ничего не навязали. Нет «ни Еллина, ни Иудея, ни  обрезания, ни необрезания, варвара, Скифа, раба, свободного, но все и во всем Христос».

Вот и прекрасно, замечательно, что так. 

Collapse )

Том Котомкин

Меня спрашивают: вы смущаетесь? Смущаюсь. Часто. Но не всегда.

Я не смущаюсь, находя себя в анекдотах. Например, про женщин, которые к пятидесяти подошли не с мужем, а с котиком. 

До сорока пяти (примерно так) я вообще не думала о каких-либо  рубежах. Это бездумье, возможно, увы, чревато,  но все же оно меня спасло. 

Именно оно оградило меня от ненужных повторов. Дало мне свободу, знание жизни: с тем человеком, которого я в памяти сберегла.  С ним и живу.

 Так устроена женщина. Даже самая расторопная.

Я старалась уйти от засушливой мужской погони... обещавшей те же разметки: не дом в деревне, а бесконечные слова... слова...

Дружба — тяжелая штука. Ответственное мероприятие. Без любви оно не состоится. Мои друзья, их было мало, как положено — больше не бывает. Они были старше меня. И они меня любили, скучали, как и я, но ломали нашу дружбу... стариков ломает время... Я была молодая... я не ломалась, и они, смеясь и раздражаясь иногда, уходили.

Потом мы снова встречались.

У меня с моими друзьями были драматургические кровавые сшибки. Какие долгие мечтания были у нас, какие легкие походы в европейскую культуру я совершала -- на фоне  интереснейших судеб тех, кто жил рядом со мной и ушел раньше меня.  Забрав всю сдачу — в те миры.  

В подвале, несуществующем как бы, в сундуках памяти, которые ты бережешь, что-то еще хранится. Ко мне примыкали люди, как мне казалось, не имевшие со мной ничего общего. В себе и во мне находя историю последнего события, они всегда возвращались к прошлой нашей дружбе. И  это  вечное мы — я ценю.  И от него продолжаюсь. 

Многое можно своему другу простить, если он, как и ты, хотя бы раз, исполнил тихо заветы дружбы.

 Не лгал, подличая за семейный круг (да, вопреки выступил). Не предавал. Держался — за тебя, не зная тебя до конца. За своего невозможного друга, сомневаясь, держался. 

О человеке дружном я говорю, который  в любом остатке физической плоти издыхал, бывало, но  выжил. Его сворачивали в пробирку, а он не растворялся.

Выжил. И тебе позвонил. 

«Мосты округа Медисон» давно разобраны — в фантазиях не женщин, но женатых мужчин (почему-то с кемеровскими корнями, тестостерон, видимо,  путешествует в пейзаже, но это лучше чем ничего... когда ничего...). И это такая, чего уж, мостовая клюква, что только береженого — бог бережет. 

А теперь, простите, фотография Тома Котомкина.


Два веночка из фарфора


В книжной лавке всегда тесно, безлюдно. Кроме тебя, может быть, заглянет еще один посетитель: он молча стоит, склонив голову набок, напротив шкафа, самого высокого в лавке. 

Посетитель не видит тебя. Не ощущает тебя живым. Ну и ты, само собой, не гордыни ради, тоже не ощущаешь его. Сказал же поэт: «Да и не вздохну я». Дальше, помните, у поэта: не взыщу я питей пьяных, друзей прелюбезных. 

В будущем, обещаю, никогда не взыщу. В моем далеком будущем море шумит, песок шуршит, людей нет. Никогошеньки. Только книги. 

Допускаю, что в моем будущем, кроме книг, возможно, живут кошки. 

Похожие одновременно и на китайских божков, и на скуластую художницу – Марину Тома, бежавшую из Москвы с настырным чешским автогонщиком, кошки, положив морды на лапы, дремлют на столах публичных библиотек, вытягиваются на стеллажах опустевших книжных вместилищ.  

Да, не все рассказанное и прочитанное удержалось в моем собрании вечном: тысяча выбывает, становясь болотистым прахом, единица веками держится, запылившись.  

У Марины Тома дедушка был француз. Его сын, отец Марины, тоже носил фамилию Тома. Не слишком гордо, как мне казалось, он ее носил.

Второй Тома, разбавленный советской самозванной культурой, был уже не совсем француз. Он преподавал в советском педагогическом вузе марксистко-ленинскую философию, всегда был угрюм и нарочито неряшлив. Вечерами он пил сам с собой водку, закусывая выпитое присказкой: «Иванова, Петрова, Сидорова… ни дать ни взять…» 

Collapse )

Внучек нашего дома


В марте нашелся на нашем чердаке старый альбом. Вечером, за чаем, мы рассматривали фотографии: удивлялись красивым лицам. 

Как же, черт возьми, хорошо там, где нас нет. 

Наплывает от живущих к умершим смешная любовь к прошлому, почти зависть. 

Они, эти те, любившие нас произвольно и как попало, живут теперь в тамошнем спокойствии чудном. Не мозоля глаза, они являются для нас образцами рыцарства, гениями своего ремесла, музами верными для элементарного труженика: для всякого человека, изувеченного монотонной и крепкой работой.  

Мы – здесь еще. В доме с камином, с темной кухней, окном выходящей на узкую веранду. 

Единственная полка нависла над упрямым – в своей вековой убогости – обеденным столом, когда-то вступившим в открытую связь с двумя вверенными ему объектами: с пузатым чайником, уродцем,  боками  обреченным на красный горох, и с мутной хрустальной солонкой. У окна – старый буфет, на вершине которого, упершись головой в потолок, живет керамический, с отбитым клювом, страшный голубь. 

Страшен он тем, что всех пережил: и деда, и дедову сестру – тетю Любу, и вязаного медведя, однажды летом разорванного соседским псом в слюнявые клочки. И Николая Максимовича, приезжавшего к нам почти каждое лето. 

«Сельское кладбище», картина Николая Максимовича, написанная им в каком-то советском году, стоит в комнате тети Любы. 

Collapse )