Category: политика

Category was added automatically. Read all entries about "политика".

Яков Григорьевич Савченко -- переводчик "Белой гвардии"

О нем мало информации. Сжатая биография Савченко -- вот здесь: http://vcisch2.narod.ru/SAVCHENKO/Savchenko.htm

Перевел в 1926 году "Белую гвардию" (пьесу) на украинский язык. Перевод был инсценирован Театром имени Ивана Франко в том же 1926 году, режиссер спектакля "Бiла гвардiя" -- Гнат Юра.

Мон ами

Мон ами

Он все время повторял одно и то же:
– Тебя не печатают, ты не зарабатываешь денег. Долги вокруг тебя, мон ами, одни долги… так же нельзя. Подумай, зачем ты так настойчив в этом своем литературном кураже? Может, ты – обыкновенный бездарь, а трепыхаешься словно ты выпускник МГИМО. Очевидно, ты – не дипломат, ты нас не любишь.
Он еще говорил:
– Даже от Мерил Стрип необходимо иногда отдыхать. Не возбраняется. Она в обиде не будет, а ты, отдыхая, не сойдешь с ума. Такой накал в фильме «Август», ты видел этот фильм? Мерил в нем – держит стол, как говорится. И как они похожи на нас, да? Эти американцы. В этом жарком штате… сам фильм-то – так себе, не очень, но Мерил… она гениальна.
Потом он вздыхал и свистел, глядя на письменный стол, заваленный бумагами. И надолго замолкал.
Я пробовал читать ему, но ему не нравилось, как я читаю, он морщился и просил:
– Остановись. Давай помолчим. Или я тебе расскажу, если ты конечно хочешь, про то, как меня однажды отправили в командировку в Армению.
Я обижался, так как про командировку в Армению он уже рассказывал. Всё уже было в этой нашей с ним истории, было много раз. Иногда он бранил меня с особым чувством – резал правду, отнимая у меня последнюю надежду сохранить нашу дружбу, как-то ее продлить. Например, он говорил:
– Что это у тебя за детские вкусы в литературе, а? Мон ами, ты меня слышишь?
Я притворялся, что не слышу, что я сплю, но он трогал меня своей холодной рукой за пятку:
– Не притворяйся, я же знаю, что ты не спишь. Лежишь просто так, глаза прикрыл, а свекла у тебя, между прочим, переварилась давно. Сходил бы на кухню, выключил.
– Я не пойду, отстань, – просил я его, чувствуя, что сейчас заплачу.
Он, взяв со стола апельсиновую кожуру, прикрывал ею свою лысую макушку и шел на кухню. Из кухни доносилось:
– Я прочитал вчера, как ты меня просил, «За миллиард лет до конца света» Стругацких, я прочитал. Что я могу сказать по этому поводу? Мне понравился мальчик, сын Захара, который, по-взрослому прищурясь, смотрел на Вечеровского и грозил ему измазанным в шоколаде пальцем. Но не кажется ли тебе, что вечные сюжеты о фантастических препятствиях в работе, нацеленной на открытие – на прорыв, изматывают простую душу? Они открывают ей вторую молодость, и даже, может быть, третью: душа, искушаясь, покупается на эту уловку. Но что она может сама-то, а? Мон ами?
– Не знаю, что может твоя душа, а моя – может понять. Понятно? Понятно тебе? – кричал я, не вставая с дивана.
Он снова появлялся в комнате. На лысой макушке – нелепая кипа из кожуры апельсина. В глазах его – весенним отражением – являлась мне моя тоска.
Я просил его:
– Не заставляй меня жалеть о нашей дружбе. Я не хочу слышать от близкого человека всё то, что ты мне говоришь. Мне не нужен поводырь, не нужен редактор, мне нужно слышать и видеть простые вещи: кто-то рядом со мной может быть настоящим, не увлеченным вчерашними сюжетами, а существующим сегодня. Я прошу тебя, я умоляю, не подведи меня.
Но он, как будто нарочно, не слушал. Делал все наоборот.
– Чехов твой, возьмем Чехова, – начинал он новый бой, скрестив на груди руки. –Что он там говорил про небо в алмазах, а? Публично, со сцены, актеры несли эту трагическую чушь и зал рукоплескал им, не имея возможности ничего сказать в ответ. Кто владеет словом, кто? А, мон ами?
– Ты владеешь, и я, и Чехов…
– А как же актеры? Они чем-то владеют? Или так, на рыбалку приехали? Ты бывал на рыбалке в Астраханской области? Нет? Я бывал. И я видел там такую природу – от Бога, как ты говоришь. Я видел себя над вечностью и вечность в себе, а местные жители поджигали свои дома, не желая жить, как они говорили, в этом щучьем брюхе. Для них, коренных алкоголиков, нет неба.
– А вот это ты брось, –протестовал я и в гневе – гнев захлестывал меня – бежал на кухню к плите. Я тыкал вилкой в гигантскую серую свеклу, я хватал горячую, еще не остывшую, кастрюлю и включал холодную воду: я остужал себя и свои надежды… хотя бы на винегрет. От серой свеклы, горячей внутри, шел таинственный дымок. Я присмыкался перед свеклой.
Он там, в комнате, держал в холодных руках новый апельсин. Как они красиво лежат, эти апельсины, в синей вазе – на подоконнике. Он был спокоен:
– Суетишься? Надеешься на дружбу, не выносишь правды? А вот она, правда наша: ты нигде не был, а я везде был. Ты молодой сейчас, а я – старый, мне не с тобой плохо, мне плохо с собой, потому что я себя старым уже увидел и испугался. Не хочу себя видеть таким: не хо-чу. Не могу ничего о себе сказать, о других – тоже не могу. Не люблю жизнь без меня, без меня – она чужая, бессмысленная, а ты суешься ко мне со своим человеколюбием, нарушаешь законы жанра!
Я чистил свеклу на кухне и смеялся:
– Это я-то нарушаю законы жанра, я? Никогда не думал, что живой человек может отказаться от Бога. У него на такую глупость нет времени. Времени у нас нет! Или, может, ты думаешь, что я буду жить двести лет? Или, там, Вася Пупкин какой-нибудь до трехсот дотянет, а? Или – ты?
– Мне плевать, если честно, – сказал он тихо, но я услышал.
– Именно поэтому, из-за этого… ты несчастен, – сказал я тоже тихо, но он меня услышал.
Он зашевелился среди моих бумаг:
– Не знаю, мон ами. Мне кажется, что моя мать плохо меня воспитала. Это первая причина моих несчастий. Я всегда бежал от своей матери, она меня в детстве устрашала ответственностью. Все время твердила: на тебе – вся немощь нашей семьи, идиот. Я резвился, она попрекала. Вторая причина, ты прав, но я тебя – ты там не радуйся у свеклы – не прощаю: нет у меня для себя никаких диалогов – всё закончено, конец наступил, а я еще жив. Не подготовился заранее к себе самому, к такому, который наедине с собой. Не хотел готовиться, матери всё кукиш крутил: нате вам, мама, за ваши обещания трудной жизни, за ваши истерики блядские, за то, что нет Бога. Нет Бога! И я сам себе не нужен.
– Гляди, какой выискался, – сказал я свекле, шинкуя ее мелко. – А чего же ты тогда всех мучаешь безоглядно? Раз тебе всё ясно и про Бога, и про мать твою, и про Мерил Стрип с ее гениальным «Августом»? Может, не надо мучить, а? Тебе жизнь дорога, ты все равно ее живешь, так не мучай никого, и себя – не мучай. Может, нет в тебе дара любви, но ты, осознав это, нарисуй свою мать. И себя – рядом с ней, и меня, и всех нас. Как можешь. Не можешь нарисовать, так сфотографируй. И займись тонкой ретушью. Только будь человеком, а не парусом в тумане моря. В твоем-то возрасте, ты же не Лермонтов, ей-богу. И, надеюсь, не палач.
– А кто я? – спросил он сам себя.
Я промолчал и принялся шинковать морковку. Полчаса в квартире было тихо: я молчал, и он ничего не говорил. И в этом молчании я был счастлив, думая, что потерял его навсегда. Но – не перестал любить. У нас с Богом такой уговор: любовь во что бы то ни стало. И вдруг, когда я взялся за пучок укропа, чтобы и его – в винегрет, я услышал:
– А кто был твой дядя, разведчик? Ты, значит, в Бога веришь, а он – службист? Родине себя отдал, а ты, выходит, как ни крути, предатель. Отмежевался от дяди.
Я закричал:
– Ты там сиди тихо, жди своей порции винегрета. Я видел своего дядю один раз в жизни – живым. Остальные разы – это рассказы и фотографии, он вообще умер от рака, в должности начальника отдела кадров МИДа, а что он там в Австрии делал, я не знаю.
– Родину берег, а ты вот – нас осуждаешь, – сказал он и соорудил у себя на голове – из шестой и седьмой страниц моей рукописи – кораблик.
– Мон ами, – обратился он ко мне, – ты это, не думай, что я тебя не люблю, но я себя не люблю, а через эту нелюбовь – всё труднее воспринимается, ты пойми. Тебя любить сложно, ты противоречивый и душевно опасный, про таких говорят: морально неустойчивый. И, кто же тебя знает, ты талантливый или говно? Ну вот кто? Ты же и сам этого точно не знаешь? Водочку пьешь?
– Мой дядя, который дипломат, тоже не от эмфиземы легких скончался, – сказал я и вспомнил, что дядина родная сестра причитала:
– Голову ему зачем-то в морге отрезали.
Я повторил эти причитания, уверовав в себя самого окончательно:
– Голову ему зачем-то отрезали. Хотя сам лично на похоронах не был. Ну и что? Он выбрал, а я – плати? Так какого рожна?
– Никакого, мон ами. Ты зря возмущаешься, они или ты, какая разница?
Я, держа в руках салатник гигантских размеров, шел из кухни в комнату, понимая, на что иду.
– Эй, – сказал я ему, – давай освобождай стол от бумаг, будем ужинать. Давай попробуем забыть о геополитической ностальгии.
Он взялся мне помогать, не снимая с головы бумажного кораблика. Он расчистил стол и побежал на кухню.
– Я – за приборами, – крикнул он.
Я ждал его, а он все не приходил. Я не хотел идти на кухню: хотелось плакать, но я не плакал, так как моя семья смотрела на меня из прошлого – мертвые в этом амфитеатре перемешались с живыми, и все меня осуждали за то, что я не смог с ним договориться. Так и не смог.